— Да-а, верно!
Народ все прибывал, запруживая улицу, — и конные и пешие. Аильчане, потолкавшись на базаре, спешили сюда поглазеть, галдели, сбившись в отдельную кучку, словно находились на козлодрании или готовились на полном скаку хватать монеты с земли.
Иные джигиты, подъехав вплотную к фаэтонам, громко переговаривались между собой:
— Слышали, что это представительницы от женщин и что они, говорят, поедут в большой город Москву, получат свободу из рук самого Ленина.
— А что это значит?
— Разве не знаешь? Добиваются, чтоб можно было выходить замуж без калыма, чтоб гонять мужчин с ведрами за водой…
— И еще ходят слухи, будто накажут тех, кто содержит токол. А стариков, кто поженился на молоденьких, сошлют в Шыбыр.
— Катись отсюда подальше со своими предсказаниями…
Много было шуток, смеху, подковырок. Казалось, все жители города высыпали на улицу.
Тощий дунганин, на тонких журавлиных ногах, в коротенькой душегрейке из китайского тика и с черным калпаком на голове, посаженным вроде деревянной чашки донышком вверх, и тот наблюдал за шествием, стоя под высоким тополем и держа на плече коромысло с висевшими на обоих концах чашами для ашлянфу[13]. Не понять было, удивлялся ли он или радовался. Глядя на шествие, дунганин с жиденькими усиками и тонкими пучками бороды по обе стороны длинного подбородка сощуривал узенькие щелки глаз. Люди толкались, задевая его коромысло, и никто не сказал: «Ой, расплеснете его ашлянфу!» Озорные босоногие мальчишки сновали взад и вперед, протискиваясь меж ногами взрослых.
Высокий узбек в просторных бязевых штанах и бязевой рубашке, подпоясанной вышитым платком, с подвешенным ножом в изящных ножнах, торговал самсой[14], обходя городские улицы с поставленной на голову чашей в белой скатерти, «Горячий самса, жирный самса! Оближется тот, кто его поел, и тот, кто еще не поел!» Оказалось, что это был муж одной из делегаток — Анархон.
— Эй, дорогая аяш-джан! Отведай-ка самсы из моих рук! — суетился узбек, протягивая Батийне пирожок. — Денег не возьму! Бери, аяш-джан, чтоб дорога твоя была счастливой!
Батийна замялась, со всех сторон ее уговаривали:
— Берн, молодка, бери! Само счастье плывет тебе в руки!
— Э, дитя мое, раз тебе послано судьбой, отказываться нельзя.
— Возьми, возьми! — сказала Анархон, передавая Батийне завернутую в бумагу самсу.
Фаэтоны, проехав до конца улицы и обогнув поворот, вступили на большак. Музыка гремела громче прежнего. Зарысили пары лошадей, закачались повозки.
Люди не спеша расходились.
Чем дальше продвигалась крытая телега, то громыхая по жесткой каменистой дороге, то увязая в сыпучем песке, тем беспокойнее Батийна уносилась куда-то всеми своими мыслями. Словно долговечная шелковая нить, протянутая по земле, все манила, звала ее в горы… Впервые в жизни она едет в далекий путь, да еще в какой путь! Не сравнить с тем, когда женщина, навьючив на коня полный гостинцев куржун, отправлялась в гости к родственникам или к почтенным сватам и свахам. Нет, это путь к столице новорожденного государства, путь к освобождению! Впервые Батийна передвигается в крытой телеге и впервые от имени женщин аила, что неотлучно веками жались в женской половине юрты, гнули спину у очага, над домашним ткацким станком или латая рванье.
Когда прогневила свою свекровь и возила в лютую стужу лед с реки, то было на верблюдах или на быках. Когда же, не выдержав мучительных обид, бежала от издевок или когда меняли кочевье, тогда приходилось седлать коней.
На четырехколесных телегах, она видела, ездили городские иноязычные люди. В своих кепи с козырьками или в широкополых шляпах они казались горцам слабыми, малоприспособленными существами. Если семьи городских богатеев изредка забредали в дальние аилы, то жители смотрели на них с жалостливым удивленьем. Какие они все нежные, хрупкие, словно выросшие в тени цветы! Пожалуй, где им перевалить за гору на конях. Глядишь, дунет ветерок, и разлетятся они, как пушинки одуванчика.
В глуши Карасаза, где она росла, горожане появлялись от случая к случаю. Да и Батийне, привязанной к своему аилу, как кайберены[15] к горам, не приходилось далеко уезжать.
Чем дальше от родных мест, тем ощутимее нарастало в Батийне ожидание чего-то нового, зовущего вперед, и вместе с тем не давало ей покоя чувство неопределенности, в котором она еще не могла разобраться. Пошли незнакомые края, земная красота понемногу становилась иной, и люди на пути встречались, каких ее деды и прадеды, наверное, не видели. И крохотное, с просяное зернышко, горьковатое чувство скованности растравляло сердце. Даже собственная одежда казалась в тягость. У себя в аиле Батийна ловко вскакивала на малообъезженных ретивых скакунов, а сейчас, слезая с арбы или взбираясь на нее, то и дело наступала на подол своего широкого платья, и ноги беспомощно путались.