— Какой был балабол, таким и остался. — рассмеялся Самойлов, раздваивая ножом паромасляный блинчик. — Девок привести можем?
— Без проблем. Только чтобы после убрали. — Рогов заказал маккофе, — А по поводу изменяться… Зачем? Пусть этот мир, как пел Макарон, меняется под нас. Кстати, я тут к одному художнику еду, заказ делать. Прокатиться не желаешь? Всего пять минут езды. Не пожалеешь. Творец, что говорят, от Бога. Конечно, со своими мухами в голове, но пишет — засмотришься. Подлинное искусство. Не мазня.
— Хорошо. — Самойлов неопределённо пожал плечами. Собственно, свободного времени у него сегодня было в достатке. Но понт следовало поддержать. — Только если не надолго. Мы с Володькой договорились встретиться в три часа возле речного вокзала.
— На трамвайчике покататься?
— Угадал. Он хочет сделать снимки Киева с Днепра.
— Тогда давай быстрее поглощай еду. Художник тусуется тут, рядом, на Андреевском спуске.
Михаилу раньше никогда не доводилось бывать в мастерских художников, но, по слухам, он знал, подобные помещения — нечто, состоящее из хаоса, безалаберности и разбросанности. Но то место, куда журналиста привёл Рогов, являло собой вершину вышеперечисленных качеств, в совокупности с грязным полом, зацветшими стенами и отсутствием как такового туалета. Мастерская Лёни, так представили художника, располагалась внутри старого дворика, в начале улицы, в одном из самых старых двухэтажных домов Киева, находящегося в ста метрах от дома Булгакова.
— Лёня у нас не просто художник. Он — портретист! — с гордостью заявил Рогов.
— Простите, а почему портретист не просто художник?
Самойлов чуть не провалился ногой в дыру в полу, и теперь с опаской смотрел по сторонам. Мастерская не просто художника, а портретиста Лёни явно нуждалась в капитальном ремонте, и не менее капитальной уборке.
Сам Лёня, высокий, худой до невозможности мужчина, лет сорока, с видом уставшего святого, пояснил:
— Сегодня портретом мало кто занимается. И не только у нас, но и за рубежом. Все бросаются в самостоятельное искусство, забывая классику.
— Классику уничтожить невозможно. — вставил своё слово Самойлов.
— Можно. — Лёня бросил в рот сигарету и резким движением руки поднёс к ней зажигалку. — Конечно, если постараться.
— Зачем?
— Вопрос поставлен правильно. — ноздри художника выпустили тугую струю дыма. — Но не по адресу. Ренессанс дал возможность художнику говорить. А нынешнее поколение больше молчит в своих полотнах. Что это: боль, или отчаяние?
— Фотография уничтожает руку художника. — восторженно влез в диалог Рогов.
— Да нет, я бы так не сказал. Мне, к примеру, она наоборот, помогает. — Лёня жестом руки пригласил гостей пройти во внутрь помещения.
— Каким же это образом? — поинтересовался Самойлов.
— Вот, посмотрите.
Лёня снял полотно с ближайшего холста. На нём он изобразил прекрасную молодую девушку верхом на коне. Белое платье развевалось вслед волнам несуществующего ветра. Картина дышала весной и молодостью.
— Моя дочь. Юлька. — художник с нежностью смотрел на творение своих рук. — Вроде бы, знаю её с пелёнок, а вот чтобы отобразить, пришлось сделать несколько снимков.
Лёня достал фотоальбом, открыл его в самом начале, и Михаил увидел фотографии знакомого по картине образа.
— То есть, вы сначала фотографируете человека, а после срисовываете по снимку?
— Нет. Я делаю несколько фотографий, и таких, чтобы на них запечатлелись разные эмоции личности. Чем разнообразней, тем лучше. А обстановку, в которую следует поместить клиента, он выбирает сам.
— У вас есть постоянные заказчики?
— Конечно. Но это дело довольно дорогое, потому заказов не столь много, сколько хотелось бы, но тем не менее…
Самойлов взял фотоальбом в руки.
— Известные люди тоже есть?
— А как же. Посмотрите и сами убедитесь.
Самойлов перелистал страницы:
— Ого, у вас даже Козаченко заказал портрет?
— Да, две недели назад. Приехал с друзьями. Я их снимал часа два, в разной обстановке. Так что, целая коллекция образовалась.
— А кто стоит рядом с ним?
Лёня пожал плечами:
— Понятия не имею. Наверное, кто-то из зарубежных друзей.
— Почему решили, что зарубежных? — Самойлов пролистал альбом ещё раз.
— Говорил по-русски, но с акцентом. Причём, зарубежье наше, совдеповское. Украинского языка совсем не знает. Грузин, наверное. Или грек.
— А что, Грузия зарубежная страна?
— Естественно. У нас теперь всё, что вне наших территорий, заграничное. Своё только Шевченко, и Сосюра. Гоголь, Булгаков, кстати, тоже не наши. Творили на москальской мове. А потому, Андреевский спуск скоро продадут с молотка инвесторам. Причина? А зачем и кому нужна историческая память о писателе, что писал на великом и могучем русском? Подумаешь, «Белая гвардия»? А тут «бабло». Зелёное. И что перевесит? Белое или зелёное? То-то и оно. Пушкина и Лермонтова изучаем в разделе «Зарубежная литература». Льва Толстого, «Войну и мир», не читаем. Смотрим. Причём, не фильм Бондарчука, а штатовский суррогат. Рыцари из «Огнём и мечом» стали нам ближе, чем «Тарас Бульба».
— Влияние времени. — вставил реплику Самойлов.
— Может быть. Только у нас теперь всё русское изучается не как литературное наследие, а в виде непонятных огрызков. Лермонтова может и сохранят. А вот Пушкина скоро вовсе забудут. После поэмы «Полтава» стал врагом украинского народа. Неправильно описал Мазепу.
— Мне кажется, вы преувеличиваете. — Михаил окинул взглядом то, что называлось мастерской. Боже, мелькнула мысль в голове журналиста, неужели он здесь и живёт? Полы сгнили, обои отстают от стен, повсюду сырость… И это центр города…
— Нисколько. — художник поставил чайник на газовую плитку, которая разместилась в углу комнаты. — Вы видели то пособие, по которому изучают Достоевского? Не Пушкина, а Фёдора Михайловича, которого чтит вся Европа. «Преступление и наказание» уместилось на пятидесяти страницах своеобразного литературного пересказа. «Тихий Дон» упаковали в восемьдесят листов. Трагедию прошлого столетия изучают в школе за два часа. Это всё равно, что смотреть на фотографию Джоконды через монитор компьютера. А вы говорите о преувеличении.
— Я ничего не говорил о преувеличении. Я говорил о течении времени. Двадцать лет назад никто не мог и подумать о том, что Украина отделится, и станет независимым государством. К тому же, считающим Россию личным врагом. И вы, после того, как позволили своим политикам вести себя так против нас, хотите сохранить былое?
— А что значит былое? — художник взял в руки чашку с чаем и подул на кипяток. — Былое — это то, что ушло в прошлое. А мы существуем в настоящем. Пусть и выдуманном, но настоящем. Вот вы о Мазепе упомянули. Так его личность теперь наши историки совсем иначе трактуют. Патриот. Защитник отечества. А меня интересует вопрос: а кто был к нему, во временных рамках, ближе, я, или Пушкин? Тот самый Пушкин, который не испугался описать Пугачёва? А ведь тогда это был политический криминал. Вот так то. Легко быть патриотом, когда власть заинтересована в тебе. У нас сейчас всё скупают. Совесть. Душу. Честь. А литература, живопись, культура не должны страдать от бездарности наших политиков.
— Много пафоса. — Самойлову начал надоедать скулящий творец от живописи. — Где вы видели одарённых политиков? Особенно, в наши дни? Разве что в ваших картинах. — Михаил перелистал альбом вторично. — Вот они, все. Власть имущие слуги народные радеют только за своё, кровное.
— Не согласен. — тряхнул головой художник. — У нас имеются политики, которые способны повести за собой нацию. И не за свои кровные интересы.
— Понятно. — Самойлов почувствовал, что беседа зашла в тупик и вернулся к фотоальбому. — И на фоне чего Андрей Николаевич хочет себя увековечить?
— Только без скепсиса. — Лёня — художник поморщился. — Наш оппозиционер довольно консервативен: в своём домашнем кабинете. На фоне книжных полок и портретов двух гетманов, которые висят у него. Меня специально возили к нему домой, чтобы сделать снимок.