Выбрать главу

“Стой!” – крикнул я и побежал, схватил, погасил ее чудные, вспыхнувшие ноги, прижал ее к сердцу; я уж не знаю, не знаю, что делал, целовал ее, плакал, шептал: радость моя, я держу, я держу тебя, нет, ты не бойся, я крепко держу, ты не сгоришь, даю тебе слово. И ты тоже должна мне помочь. Мы спасемся, милая… Дольше мешкать нельзя было… Грох!… рушится потолок. Невозможно вернуться тем же путем. Мы стояли у оконца круглого, выходящего на реку; пробиваю стекло кулаком, мы проходим насквозь, как через обруч: как раз места хватило. Я скатываюсь, я ныряю на дно Беврона. По счастью, дно от поверхности недалеко, и, так как жирно и мягко оно, Магдалина, упав, шишек себе не наделала. Я был менее счастлив: ее не выпустил я, я барахтался, в иле захлебывался. Выпил, наелся я больше, чем нужно. Словом, я вылез, вы видите нас. Хозяин, простите, что всего я не спас.

Развязав благоговейно свой узел, из свернутой куртки вытащил он Магдалину; ноги ее обгорели, но улыбались, как прежде, глаза невинно-задорные. Я так умилен был, что слезы (хоть я не рыдал ни над мертвой женой, ни над внучкой больной, ни над потерей добра и слепым избиеньем творений моих), слезы брызнули.

И, обнимая обоих, о третьем я вспомнил, спросил:

– А Конек?

Шутик ответил:

– С горя он помер.

На колени я встал, посреди дороги, землю поцеловал.

– Спасибо, мой сын.

И, взглянув на ребенка, слепок державшего в раненых сжатых руках, я сказал небесам, на него указав:

– Вот из работ моих самая лучшая: души, которые я изваял. Их не возьмут у меня. Дерево можете сжечь! Душа – навеки моя.

БУНТ

Конец августа

Когда прошло волненье, я сказал Шутику:

– Нуте-ка! Что сделано – сделано. Посмотрим, что остается сделать.

Я заставил его рассказать все, что в городе произошло за те две недели, пока я отсутствовал.

– Говори ясно и коротко, без лишней болтовни: что прошло, то прошло; главное, знать настоящее наше положение.

Я узнал, что над Клямси царят чума и страх, страх пуще чумы: ибо последняя, по-видимому, уже отправилась искать счастье в иных краях, уступив место разбойникам, которые, привлеченные запахом, поспешили вырвать у нее добычу. Они были хозяева положения. Сплавщики, проголодавшись и обезумев от страха заразы, не мешали им или же поступали так же. Законы онемели. Те, которые должны были их блюсти, рассеялись.

Из четырех наших шеффенов один умер, двое бежало; стряпчий задал лататы. Начальник замка, старик смелый, но одержимый подагрой, однорукий, со вспухшими ногами и телячьими мозгами, достиг лишь того, что на шесть кусков разорвали его. Оставался последний шеффен – Ракун; под напором этих вырвавшихся зверей он, вместо того чтобы их отбить, решил (из страха, из слабости, из хитрости), что благоразумнее будет им уступить; и к тому же он, не признаваясь себе в этом (я знаю его, я разгадал), норовил натравить свору поджигателей на тех, счастье которых злило его, или на тех, которым он хотел отомстить. Я понимал теперь, отчего дом мой избрали в первую голову!… Я спросил:

– А другие, мещане-то, что они поделывают?

– Бебекают, – отвечал Шутик, – они ведь овцы; ждут у себя, чтоб пришли их резать. Нет у них больше ни пастуха, ни собак.

– А я-то, Шутик, на что? Посмотришь-ка, дружок, остались ли у меня зубы. Пойду к ним, малыш.

– Хозяин, что может сделать один?

– Отчего же не попробовать…

– А коль мерзавцы эти поймают вас?

– Больше нет у меня ничего. Наплевать мне на них. Поди ж, причеши облысевшего дьявола!

Он заплясал:

– Весело-то как будет! Финти-фирюльки, люльки, пульки, тара-тарарусы, вот как, вот как!

И, на бегу вскинув обожженные руки, он перекувырнулся и чуть не растянулся на дороге. Я принял вид строгий.

– Эй, мартышка, – сказал я, – не дело этак вертеться, уцепившись хвостом за ветку! Стой! остепенимся… Надо слушаться.

Он слушал с горящими глазами.

– Ты не долго будешь смеяться. Вот: иду я один в Клямси, иду теперь же.

– А я! А я!

– Тебя же я посылаю в Дорнси предупредить господина Николу, нашего шеффена, человека осторожного, с добрым сердцем и с еще лучшими ногами, любящего себя нежней, чем сограждан своих, но больше себя самого любящего свое добро, – что завтра утром собираются пить его вино. Далее, склонив путь в Сардий, ты найдешь в голубятнике своем Василия Куртыгу, стряпчего, и передашь ему, что в Клямси дом его будет непременно сожжен, разграблен и прочее, если не вернется он до ночи. Он вернется. Вот и все. Ты сам найдешь, что сказать, и без уроков моих знаешь, как врать.

Мальчик почесал у себя за ухом:

– Трудность не в том. Не хочется мне вас покидать.

– Спрашиваю ли я тебя, что хочешь ты и чего не хочешь? Я хочу, я. Ты должен слушаться.

Он упорствовал. Я сказал:

– Будет!

И видя, что он, малыш, беспокоится о судьбе моей:

– Я тебе не запрещаю бежать бегом. Когда все исполнишь, ты сможешь меня нагнать. Лучший способ помочь мне – это подвести подкрепление.

– Я приведу их, – сказал он, – будут нестись они, Куртыга и Никола, сломя голову, обливаясь потом, задыхаясь; коль нужно будет, привяжу им к хвосту кастрюлю!

Он полетел как пуля, потом остановился опять.

– Хозяин, скажите мне толком, что хотите вы предпринять!

С важным, таинственным видом я отвечал:

– Я уже знаю! – (Душа вон, ничего я не знал!)

* * *

Вечером около восьми я прибыл в Клямси. Под золотыми облаками село красное солнце. Ночь только-только начиналась. Что за славная летняя ночь! Но некому было наслаждаться ею. Ни зевак, ни сторожей у городских ворот. Входишь как на пустую мельницу. На большой улице тощая кошка грызла корку; увидя меня, ощетинилась, потом улепетнула. Дома, зажмурясь, казали деревянные мертвые лица. Ни звука. Я подумал: “Все они умерли. Я пришел слишком поздно”.

Но вот почуял я, что за ставнями слушают уши звон шагов моих. Я стал стучать, кричать:

– Отворите!

Дверь и не дрогнула. Подошел я к другому дому. Постучал снова ногой и дубиной. Изнутри мне послышалось – будто шурк мышиный. Тогда я понял.

– Зарылись они, несчастные! Шут их дери, покусаю им ляжки!

Кулаком, каблуком я стал барабанить по ставням книжной лавки:

– Эй, братец! Эй, Денис Сулой, сукин сын! Все раскатаю, коль не откроешь. Открой, каплун, я – Николка Персик.

Тогда (как будто от прикосновения феиной волшебной палочки) все ставни растворились, и я увидел на подоконниках, по бокам улицы, словно ряды луковиц, растерянные лица, уставившиеся на меня. Они глядели, глядели, глядели… Я и не знал, что я так прекрасен; ощупал я себя. Расплылись сморщенные их черты. Они, казалось, довольны были.

“Добрые люди! Как любят они меня!” – подумал я, не признаваясь себе в том, что радость их была внушена моим успокоительным присутствием в сей час, на сем месте.

Тогда-то завелась беседа между Персиком и лукавцами. Все говорили сразу; и, один против всех, я держал ответ.

– Отколе? Что делал? Что видел? Что хочешь? Как мог ты войти? Где ты пролез?

– Стойте, стойте! Не горячитесь. Я рад заметить, что язык-то у вас остался, хоть душа ушла в пятки, а пятки – в землю вросли. Эй, что вы там делаете? Выходите-ка, полезно вдыхать свежесть вечернюю. Штаны, что ли, украли у вас, что вы сидите дома?

Но вместо ответа они спросили:

– Персик, на улицах, пока шел ты сюда, кого ты встретил?

– Дураки, кого же я встретить мог, раз вы все взаперти?

– А буяны?

– Буяны?

– Они грабят, сжигают.

– Где же?

– В Беяне.

– Так пойдем задержать их! Что же вы притаились в курятне?

– Мы свой дом сторожим.

– Коль хотите свой дом оберечь, помогайте чужим.

– Мы в первую очередь, ибо спешим. Всякий свое добро защищает.

– Да, я знаю погудку: люблю я соседей своих, но нет мне дела до них. Слепцы! Вы играете на руку разбойникам. После соседей вы попадетесь. Каждый пройдет через это.