Выбрать главу

Карив Аркан

Переводчик

Аркан Карив

Переводчик

Pour Natalie Avec Tendresse

Если не я для тебя, кто для тебя?

Если я только для тебя, зачем я?

роман-телега

Я хотел бы оставить русскому языку

некую библейскую похабность

Пушкин

Пролог

Я проснулся, как всегда, за пять минут до запланированного взрыва будильника, обезвредил его вслепую, сунул в рот сигарету, потянулся до первого сладкого хруста и, откинувшись на подушке, вспомнил, что очень хочу п'исать и что сегодня - первый день милуим.

* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Библиотечный день *

Глава первая: Утро. Кофе. Сборы

Шаркающей кавалерийской походкой в аляповатых иерусалимских декорациях вошел в русскую речь весенний месяц нисан. На самом деле, это всего лишь апрель, месяц моего рождения, в который Солнце покидает пылкого придурка Овна и разливается мягким теплом по ленивому, но страстному Тельцу. Пробуждается природа, едут капелью крыши, распускаются почки.

Я сам как набухшая почка: томительные ожидания детства-отрочества-юности и клятвенные обещания молодости распирают меня изнутри; с каждым годом их становится все больше, и давят они сильнее. Однажды (в этом не может быть сомнений) я распущусь прекрасным цветком, хоть бы и пришлось для этого лопнуть.

С сигаретой в зубах и немигающим взглядом я застыл над унитазом фигурой мадам Тюссо. А в комнате звонил телефон. После шестого звонка включился ответчик и, расшаркавшись за меня в реверансах, предложил оставить сообщение после сигнала. Би-и-ип!

- С добрым утром тебя, моя ласточка!.. Але... Але? Ласточка, дома ли ты?

Ответь... Дрыхнешь еще небось... А кто будет родину защищать?

Пушкин?.. Или, может быть, Зильбер все таки жопу поднимет? Ась?.. Мартын!

Мартынуш! Мартынушка! Лама азавтани, сука!

Только у русского человека с похмелья может быть такой чистый, хрупкий,

искренний голос с хрустальными вибрациями космических сфер. Накануне русский человек напился, он искал общения. Потом он заснул, но в несусветный утренний час недобрая сила подняла его, мягкого и беззащитного, и поразила непокоем. А будить других русских людей было еще неприлично рано. Часа два он страдал и морщился, пытался читать, хватал гантели, пил чай, включал телевизор, залезал обратно в постель и вскакивал с нее. Наконец, Господь сжалился и сказал: "Нехорошо человеку быть одному. Позвони Зильберу, он уже проснулся". Когда я снял трубку, мой друг и товарищ по оружию Альберт Эйнштейн заканчивал напевать на ответчик последний куплет песни "а для тебя, родная, есть почта полевая".

Вам, вероятно, хочется узнать, почему моего друга и товарища по оружию зовут Альберт Эйнштейн. Всем хочется. И все норовят спросить об этом самого Эйнштейна. Вопрос скучный и бестактный. Разве мог советский инженер по фамилии Эйнштейн назвать своего сына иначе? И разве мог он затем не отдать его в физматшколу? Я, признаться, уже давно не нахожу ничего удивительного в подобных сочетаниях имен и фамилий. В одном только списке членов израильской русской партии имеем трех Романов Поланских и двух Иосифов Бродских. И за пределами русского списка происходят чудесные встречи. Однажды судьба свела меня с лейтенантом Дантесом, водителем автобуса в гражданской жизни.

Эйнштейн требовал первой психологической помощи, и я ему ее оказал. Я отговорил его забивать болт на Израиль, армию его обороны и на всю эту блядскую жизнь вообще. Я сообщил ему заряд оптимизма и веры в лучшее будущее. Я высмеял его опасения подохнуть с похмелья, потому что от похмелья еще никто не умирал, разве что польский писатель Марек Хласко, который скончался у друзей в Германии, сжимая в одной руке бутылку пива, а в другой билет в Израиль, где его ждала невеста - стюардесса и красавица. Короче, я был очень заботлив и чуток. Потому что у Эйнштейна есть автомобиль "субару". А у меня нет даже прав.

Армия Обороны Израиля просит, чтобы в нее приезжали пораньше. В повестке рекомендуется прибыть на базу к десяти утра. На самом деле, вам будут рады и в полдень, и к ужину, и даже к отбою. Явиться слишком рано фраернуться; слишком поздно - перегнуть палку. Я внушил Эйнштейну мысль о том, что грамотнее всего будет сдаться до наступления темноты, в романтический час между собакой и волком. До этого часа было еще далеко, и впереди вырисовывался почти нетронутый день законного безделья, который я, вслед за научными работниками, назову библиотечным.

Начался он ужасно: я в халате, не умывался еще, взял джезву, полез в шкафчик, открыл банку, а кофе-то - кончился! Если бы я был диктатором, то, для борьбы с инакомыслием, первым указом запретил бы кофе в постель. И сразу, таким образом, подорвал бы мораль проклятых инсургентов. Без этой милой блажи, невинного баловства я на мир и смотреть-то отказываюсь, а уж противостоять ему - и подавно.

"Кофе - в постель!" Может быть, это - тот единственный лозунг, за который я готов погибнуть на баррикадах. А история пусть рассудит. Разумеется, я оделся и пошел в лавку, хотя мне это было вдвойне неприятно, потому что я был там должен.

В лавке у Шимона я с фальшивой живостью поддержал разговор о футболе, затем, как бы между прочим, попросил прибавить к долгу кофе и два "ноблеса" и, склюнув поживу, поспешил вон, но в дверях столкнулся нос к носу с бабой-ягой из моих детских кошмаров - старухой-процентщицей Шамаловой-Беркович. "О!" - удивилась она. Потом вспомнила и обрадовалась: "О-о-о!"

Старуха жила по соседству и ссужала под шестьдесят процентов годовых. Ее квартира приводила на ум дом-музей Ленина в Горках. За массивным столом, покрытом поверх скатерти клеенкой, вы расписывали тринадцать чеков; хозяйка просила отвернуться; скрип дверцы шкапа, шорох белья и целофана, напряженное ожидание: а не грохнется ли оттуда скелет забытого когда-то любовника? Но вот уже купюры с изображением прелестной первоклассницы ложатся на мутное и липкое плоскогорье клеенки.

В милитаристских государствах сентимент очевиден: "Бабушка, мне в армию сегодня. Может, погодите чуток?" "Ступай, ступай, защитник, после сочтемся. Кхе-кхе". Глупая слеза заволокла выпученный глаз старой жидовки. Черная горжетка на горбу лоснилась потертостями. Сморщенные руки дрожали. Повеселевший и нахальный, я шагал певучей походкой через сквер мимо детей, снующих по фанерному кораблю с надписью "Титаник"

Дома я вновь переоделся в халат, сварил джезву непросто доставшегося кофе, поставил кассету с Файруз, укоренился хорошенько в кресле и только было начал думать о приятном и разном, как в дверь позвонили. Разнузданным, причем, каким-то звонком. Собиратели цдаки на малоимущих ешиботников звонят скромнее. Кроме того, они ждут, когда им откроют, а не вваливаются в квартиру сами.

- Опять завел свою арабскую блядь! - заорал Эйнштейн с порога.

- Эта арабская блядь переживет нас с вами, пастор, - ответил я не

задумываясь. Потом подумал: а ведь, действительно, переживет...

Между тем мой comrad in arms, сняв с плеча сумку, принялся вынимать из

нее и выставлять на стол бутылки с пивом. Наметав шесть штук, он открыл

две, жадно и без отрыва выпил одну, оставил на столе другую, а четыре

непочатые снес в холодильник. Мне ничего не оставалось, как только

скрутить ответным жестом косяк; пиво я терпеть не могу, но и следить в

тоскливой трезвости за тем, как мой дружок будет на глазах превращаться в животное, тоже не хотелось.

Эйнштейн прикончил вторую бутылку, откинулся в кресле, и выражение лица у него сделалось, как у горца Маклейна на космическом приходе. Я же, добив косячок, почувствовал себя Винни-Пухом на воздушном шарике.

- Альбертик, мне кажется, что я - Винни-Пух. На воздушном шарике. А ты?

- Я? - Эйнштейн глубоко задумался. - Я, пожалуй, пойду посру!