— Ответ может быть только один: не ждать, когда калачи сами на березах вырастут.
— Значит?… — прищурился Бачурин.
— Значит, обучать надо людей.
— Согласен. Вполне с тобой согласен. — Бачурин подошел ближе. — Вот тебе и поручим это важное дело, товарищ Огородников. Будешь отвечать за подготовку боевых кадров для революционной армии. Общая задача ясна?
— Ясна.
— Вот и хорошо, — кивнул Бачурин. — А детали обговорим чуть позже. Подумай, как лучше поставить дело.
— Подумаю. Но прежде чем взяться за обучение, людей надо обуть, одеть.
— Вчера я видел в цейхгаузе тюки обмундирования, — вспомнил Двойных. — Как привезли, так и лежит нераспакованное. Там его на целый полк.
— Белогвардейское, что ли?
— Солдатское, — поправил Бачурин. — Какая разница? Я тоже видел эти запасы. Сапог там нет. Гимнастерок и нижнего белья много, а обувь не завезли… Ладно. Будем искать выход. Найдем! Главное, за эту неделю сформировать отряды, подготовить людей… Вот тебе, товарищ Огородников, сроки: пять дней. Достаточно?
— Пять — значит пять! — И если бы ему сказали не пять а четыре, три или даже два дня, он бы не счел это невозможным, а воспринял как должное и выполнил бы задание беспрекословно и в срок, ибо революция, как он считал, выдвигала свои сроки и свои требования — и он, Степан Огородников, ко всему был готов.
Ночью прошел дождь с грозой. Ударило так, что дрогнули и затрещали бревенчатые стены казармы. Мертвенно-синим светом полоснуло по окнам, послышался звон… Кто-то вскочил, белея исподниками, метнулся к двери.
— Братцы, артиллерия! — истошно завопил. Среди новобранцев началась паника. Кое-как их успокоили, привели в чувство.
Утром Степан Романюта (это в его взводе случилось недоразумение), прохаживаясь перед строем, сердито выговаривал:
— Стыд, позор… Бойцы первого взвода революционной Красной гвардии испугались грозы. Теперь вы понимаете, какую смуту может посеять один паникер? А завтра… — Он круто повернулся на осклизлой от дождя дорожке и зашагал вдоль строя, но, сделав несколько шагов, остановился. — А завтра встретитесь с настоящим противником, и он вам задаст такого грому… Тогда как? Затылки врагу показывать? А ему только этого и надо!..
Взвод стоял в две шеренги. Лица у новобранцев напряженные, растерянные. Гимнастерки, три дня назад полученные в цейхгаузе, еще не обмялись, сидели мешковато, косо и слабо затянутые ремни свисали, как опояски… Романюта поморщился, глядя на это воинство, и коротко приказал:
— Поправить амуницию! Взво-од… — Однако передумал и не подал другой команды. Строй, качнувшись, замер выжидающе. — Зарубите себе на носу, — сказал Романюта. — Вы есть бойцы первого взвода рабоче-крестьянской Красной гвардии и труса играть вам не к лицу! И всякое паникерство будет караться со всей строгостью революционной дисциплины. Поняли?
Шеренги неровно качнулись. И кто-то неуверенно возразил:
— Так то ж спросонья, не разобрав, что к чему… вот и повскакивали.
— А тут ишшо энтот Кержак благим матом завопил, — добавил другой. — Мертвый и то не улежить…
— Разговорчики! — оборвал Романюта. И поискал глазами того, которого называли Кержаком. Невысокий худощавый парень стоял на левом фланге во втором ряду, наклонив голову, и лица его не было видно. — Равняйсь! скомандовал Романюта, не спуская глаз с парня. Тот чуть поднял и повернул голову. — Отставить! Вы что, разучились команды выполнять? Чему вас три дня учили? Равня-яйсь! — еще громче и резче подал команду Романюта и сам тоже подтянулся и задержал дыхание. — Смирно! На-пра…во! Ша-агом…арш!
Непросохшая грязь чавкнула под ногами. Обширный квадрат плаца, вытоптанный и выбитый за эти дни до дегтярной черноты, как бы вбирал, всасывал, рассеивал звуки. Сырой и мглистый туман стлался над землей, медленно стекая в низину, к реке. Романюта шагал сбоку своего взвода, твердо и зло ступая разбитыми, скособоченными сапогами в грязь и слыша, краем уха улавливая доносившиеся с другого конца поля отрывистые, короткие команды: «Длинным коли! Коротким… Как, как ты держишь винтовку?» — строжился новоиспеченный взводный Михаил Чеботарев. Романюта тряхнул головой, не позволяя себе расслабиться, зашагал тверже и шире, кося взгляд на разнобойно топающих по грязному плацу тридцать парней и мужиков, которых, как было приказано, за пять дней надо научить всем необходимым приемам и навыкам… И он учил.
Вечером, после многочасовой муштровки, люди буквально валились с ног. Романюта подбадривал бойцов, стараясь вселить в них уверенность:
— А что Суворов говорил? Тяжело в ученье — легко в бою. А у нас, товарищи, впереди немало боев.
— Было ж замиренье, — сумрачно проронил Кержак, сидевший, как всегда, чуть в стороне. Потому и прозвище получил, что скрытно, особняком держался. Но тут не выдержал, высказал сомнение: — Какие ж еще бои? На кой ляд они нам сдались!
Романюта внимательно посмотрел в его худощавое, крапленное оспой лицо:
— Замиренья с врагами революции у нас не было. Думай, что говоришь, — повысил голос. — А революция для того и совершалась, чтобы таким, как ты, как вот он, — кивнул на белобрысого бойца, курившего самокрутку, — и он, — кивнул на третьего, — чтобы таким, как вы, землю отдать, освободить вас от буржуазно-кулацкого гнета и всякой другой эксплуатации… А ты чего тут городишь?
— А я чего? Я ничего, — вяло сопротивлялся Кержак; и на бледном корявом его лице проступила обида. — Сам же сказываешь: ослобонили мужика от всякой ксплотации. А раз ослобонили, вот и нехай живет слободно. Зачем же его приневоливать, гнать силком?
— Ага! Вон, значит, какую антимонию ты развел, — строго смотрел Романюта. — Свободу тебе подавай, от свободы ты не отказываешься, а защищают эту свободу пусть другие. Хорошо придумал. Ах, как ловко!
— А мне, мужики, и вправду неколи воевать, — вздохнул белобрысый, докуривая самокрутку частыми затяжками. — Делов дома во! — черкнул ладонью над головой. — По самую макушку. И баба на сносях…
— А у нас, думаешь, делов нету? — вмешался третий. Заспорили. — Нам, думаешь, воевать охота?
— Дак и не воюй, коли неохота.
— Как это не воюй, как это неохота? Да ты што, паря!
— Сгинем зазря — вот што.
— Как это зазря? Ты, паря, голову нам не морочь.
— Так и зазря: вон отец мой и дядька, младший отцов брат, головы поскладали на японской, другой дядька сгинул на германской… А за что? Теперь вот наш черед. А я не хочу… не желаю не за понюх табаку гибнуть, детей сиротить, жинку вдовой оставлять. Не хочу! Это ж не при старом режиме, чтобы силком гнать мужика… Правильно говорит Кержак.
— А кто ж воевать будет, ежли все с женками поостанутся?
— Нехай тот и воюет, у кого руки чешутся.
Романюту словно обожгли эти слова. «Смотри-ка, никакой управы на них, — подумал он сердито. — Совсем выпряглись». И понял, что разлагающим и ненужным разговорам этим пора дать укорот.
— Вы это что, о чем это вы? — сдержанно и твердо заговорил, глядя поочередно то на одного, то на другого. — Чего хочу, то и ворочу? Не выйдет. Анархию разводить никто вам не позволит. А всевозможных паникеров и бузотеров Советская власть не потерпит… Все! Кончай перекур! И чтоб разговоров подобных я больше не слышал.
Погода сломалась. Дожди. Мокрядь. Грязи навело — иные улицы и вовсе стали непролазными. Земля не успевала впитывать воду. Бия взбухла, помутнела и вышла из берегов.
Таким вот пасмурно-серым и сырым утром, тридцатого мая, в четверг, произошел случай, как бы замкнувший собою некий круг. Утром, когда сыграли побудку и первый взвод вышел на построение, выяснилось, что нет Кержака. Кинулись туда, сюда — нету. Как сквозь землю провалился. Тогда кто-то вспомнил, что он еще с вечера укладывал мешок. Теперь ни мешка, ни самого Кержака. И стало ясно: ушел. Дезертировал Кержак: «Найду, — решил Романюта. — Достану из-под земли. Вот сволочь, он же больше всех и бузотерил, воду мутил. Не-ет, я должен его найти!»