Выбрать главу

— Ах ты, резвунчик! — ласково говорила Варя и легонько шлепала жеребенка по мягкому крупу. — Зачем пужаешь мамушку?

Дорога пошла ровнее. И то справа, то слева на опушках и в густо-зеленой чаще, неподалеку от дороги, проглядывали стеблистые мальвы, рдели кусты шиповника, а по закраинам согры, вдоль которой они ехали, чернела черемуха и крушина — и над всем этим витал пряный запах перестоявших трав и слежавшейся прошлогодней листвы… И чем дальше ехали, тем глуше и сумнее становился лес. Внезапно лес расступился, как бы выпуская их из своих объятий, и глазу открылась небольшая солнечная луговина, с темневшими на ней колодами ульев, пестрая вся, оранжево-белая от цветущих клеверов… Дальше, у кромки леса, виднелась бревенчатая изба, крытая на один скат, а еще дальше, чуть в стороне, стоял приземистый омшаник, рядом еще какое-то строение — и все это обнесено невысоким трехжердным пряслом. Большая рыжая собака выскочила из ограды с отчаянным лаем — и тут же умолкла, радостно завиляв хвостом. Узнала Варю. Появился и сам хозяин пчельника (а может, и всей тут таежной округи), высокий сухопарый старик, в белой холщовой рубахе, остановился у прясла и посмотрел на них из-под руки.

— Дедушка это, — шепнула Варя. И погромче, с шутливой интонацией в голосе: — Здоровьичка вам, Филофей Демьяныч!

— Слава богу, здоров, — ответил старик неожиданно густым и сочным голосом. Лицо его, обрамленное рыжей с проседью бородой, было розовым и крепким, почти без морщин. — Отец-от чего не приехал?

— Приедет скоро. А я тут тебе гостинцев привезла: серянок вот, соли… И гостя вот привезла, — добавила с улыбкой. Старик пристально посмотрел на Огородникова.

— Ну дак и милости просим, коли гости… Места всем хватит.

— А я что говорила? Все будет хорошо, — шепнула опять Варя и облегченно, радостно засмеялась. — Ой, медом пахне-ет, аж во рту засластило! Дедуня, а кормить нас будешь?

После обеда Варя и Степан походили немного вокруг заимки, по лесу. Ягодная была пора — и земляника еще не отошла, а уж и клубника подоспела, и костяника наливалась алым соком…

— Господи, как хорошо-то! — радовалась Варя. — Сколь ни хожу, ни гляжу, а все одно не могу наглядеться… Ой, погляди-ко, гриб! — воскликнула. Степан рядом с нею наклонился:

— Масленок.

Руки их столкнулись подле этого гриба, запутавшись в траве, и Варя тихонько засмеялась.

Рыжий Полкан, увязавшийся за ними, носился как угорелый, появляясь то здесь, то там, спугивая каких-то птиц, загоняя на деревья бурундуков и громко взлаивая, должно быть, от избытка чувств…

Степан и Варя дошли до ручья, журчавшего в траве, попили из него — вода была родниково-чистая и холодная до ломоты в зубах. Постояли, заглядывая в ручей, как в зеркало; рядом, почти слившись, заколебались в воде их отражения…

— Живая вода, — улыбнулась Варя. — Теперь мы долго-долго будем жить!

— Будем, — согласился Степан и осторожно, одной рукой, привлек ее к себе. Она прижалась к нему, слегка запрокинув голову и зажмурив глаза… Губы ее были прохладно-мягки, с привкусом родниковой воды.

— Господи, Степан, какой ты близкий! — шептала она горячо. — Только боюсь я, ох, как боюсь…

— Чего ж ты боишься? — удивился Степан.

— Боюсь что сегодня все-то у нас хорошо, а завтра ничего не будет.

— Не бойся, я никогда тебя не оставлю. Слышишь? Никогда. Поженимся вот — и всегда будем вместе.

— Да когда ж мы поженимся?

— А хоть когда… хоть сегодня.

— Как? Нешто так можно?

— Можно, Варя. Можно. Поженимся вот… Детей нарожаем. Сначала сына, потом дочку. А потом еще одного сына…

Варя засмеялась:

— Эко, распределил! А ничего еще и неизвестно. Время-то какое…

— Время, Варя, самое подходящее. Главное, чтобы желание у нас было обоюдным…

— Да есть, Степа, есть у меня желание-то… Ой, погляди-ка! — вдруг повернула она голову и повела глазами в сторону. И Степан посмотрел в ту же сторону. Неподалеку, наструнившись, стоял Полкан и глядел на них удивленно-прямо, с осуждением.

— Ах ты, бесстыдник!.. — сказала ему Варя. — Места в лесу тебе мало?

— Ну вот, — весело нахмурился Степан, — свидетели уже есть. Куда ж нам теперь деваться?…

Варя уехала под вечер, пообещав денька через два наведаться еще, и деду шепнула напоследок:

— Ты, Филофей Демьяныч, гостя тут не обижай. Да руку ему погляди… болит она у него.

— Ну, коли велишь… — согласно покивал дед. — Ты мне-ка лучше скажи, кем он доводится тебе, этот молодец?

— Ой, дедуня, я и сама еще не знаю, — заторопилась Варя. — Поговори со Степаном. Он тебе все и объяснит.

И остались они вдвоем.

— Ну, что, паря, холостяковать будем? — спросил Филофей Демьяныч. И чуть погодя попытался выведать: — Руку-то где повредил?

— Пустяшное дело, — мотнул головой Огородников. — Упал с коня, угодил на пень… Вот и поцарапал.

Когда же старик увидел рану, хмыкнул понимающе, головой покачав, и, ни слова не говоря, стал обихаживать руку — смочил тряпицу в настое красноголовника и ромашки, наложил свежий лист подорожника на рану и туго-натуго перевязал предплечье. Только потом позволил себе заметить:

— А пеньки, паря, тоже, видать, стреляют?

Провести его оказалось невозможно. Да и зачем обманывать человека, если ты решился доверить ему свою жизнь? И Огородников рассказал все, как было, ничего не скрывая. Старик слушал внимательно, построжев лицом.

— Да, паря, понужают нашего брата со всех сторон и в хвост, и в гриву… И долго так-то будет? Никакого порядка.

— Долго не будет, — пообещал Огородников. — Если мужики не станут отсиживаться по деревням… как вот я нынче отсиживаюсь. Главная сила, Филофей Демьяныч, еще не поднялась. А как подымется — тогда уж и на коня можно садиться…

— Это что же за сила такая? — поинтересовался старик.

— Так я ж сказал: мужики, которые сидят покуда, сидят и не в ту сторону глядят…

— Ну, а как же, паря, поднимете вы эту силу, коли мужику сподручнее своим, мужицким делом заниматься?

— А защищать Советскую власть — это, значит, не его, не мужицкое дело?

— Оно, конешно, — вздохнул старик. — Так завсегда: надо какие дыры заткнуть — тут и про мужика вспоминают. Это уж беспременно.

— А мужик пусть не ждет, когда им дыры начнут затыкать, а сам делает выбор: куда и с кем ему идти, за что бороться.

— Ну, а ежли, сказать к примеру, не за что ему бороться?

— Так не бывает, — твердо сказал Огородников. — И не должно так быть. Всякий человек имеет свой интерес. Ничего, испытают вот на собственной шкуре, что почем, тогда и думать начнут, и выбор сделают…

— Оно эдак, — согласился старик, словно и не он только что сомневался и возражал. — Пока жареный петух не клюнет.

— Клюнул уже, Филофей Демьяныч. Так что дальше-то нам отступать некуда. Нельзя.

Ночью Огородникову снились тяжелые, какие-то разрозненные, отрывочные видения — смесь того, что было с ним в действительности и чего не было… Будто идут они по широкому полю, толпа не толпа и строй не строй, и песни поют согласным и дружным хором.

Потом из дымного марева, будто из преисподней, появляется всадник на вороном коне, и Огородников без труда узнает в нем подъесаула Кайгородова, туземный дивизион скачет за ним с гиканьем и свистом… Сверкают сабли. Огородников рвет, рвет из кобуры наган — никак не может вырвать. А Кайгородов, смеясь и что-то крича, летит прямо на него — и нет сил сдвинуться с места. Он просыпается весь в горячем поту, с бьющимся где-то у самого горла сердцем, и некоторое время лежит неподвижно, не веря еще и в то же время радуясь уже, испытывая облегчение оттого, что цел он остался и выбрался из этой заварухи, можно сказать, невредимым. Но вскоре эта радость уступает место мыслям тяжелым и горестным, которые не отпускают его ни на минуту — даже во сне: как же ты, Степан Огородников, не сумел сохранить и вывести людей в безопасное место… А где оно сейчас, место безопасное, где?

Огородников лежит на жестком дощатом топчане подле окна, за которым, высветив стекла, нарождается новый день, еще не созревший окончательно, а только обозначенный на востоке светло-розовой полосой, продолговато-узкой, как сабельный шрам… Кажется, весь мир, от края и до края, во всем видимом и невидимом пространстве, рассечен надвое — и между этими двумя неравными частями, еще живыми и горячими, зияет свежая кровоточащая рана… Огородников отворачивается от окна. Однако от мыслей своих не отвернешься. Нет! А ведь могло быть иначе, думает, все могло быть не так, если бы не допустил он тогда просчет и не повел отряд на Березовку, а повел бы в обход… Он и хотел это сделать потом, но было поздно. А может, просчет был допущен раньше? Нет, никогда он себе не простит этого, никогда! Потому что он остался жив, а… Почему именно он остался жив, а другие погибли? Удачливее, проворнее, опытнее он других? Или больше других жить хотел? А разве другие не хотели? Мучительными, тяжкими были эти раздумья. Но еще более тяжким было незнание: что там сейчас и как? Где Двойных? Бачурин, Селиванов? Почему не вернулся в условное место Павел? И что с учительницей, ушла ли она из Безменовки? Что с другими, кто уцелел? Нет, нет, он верил, что окончательная победа — впереди. Но в том, что жертвы эти не напрасны, Огородников не был сейчас уверен: в том-то и дело, что напрасны! Ведь если бы не этот его просчет… Но революция зиждется не только на умных и точных расчетах, а, к сожалению, на таких вот ошибках и просчетах, — подумал он вдруг, как бы пытаясь найти себе оправдание, себе и всему, что случилось. — Иначе все шло бы как по маслу. И не было бы сейчас по всей Сибири, а может, и по всей России, такого жестокого и кровавого разгула, не было бы чехословаков ни в Новониколаевске, ни в Бийске, не было бы ни сатуниных, ни кайгородовых…