— Нехорошо, нехорошо проходить мимо… Или не узнаете?
Николай Глебович вспыхнул, будто школяр, уличенный в нечаянной лжи:
— Отчего же… узнаю.
— Ну, здравствуйте, здравствуйте! — раскинув руки, Вологодский шагнул навстречу. — Как поживаете, Николай Глебович? Семья как? Надеюсь, все благополучно? Подумать только, последний раз мы виделись, если мне память не изменяет…
— Три года назад, — подсказал Николай Глебович.
— Да, да, три года… А кажется, было вчера. Помню все, как же… Помню, как ваша дочь, прелестная девочка, музицировала, такие пассажи выделывала на фортепиано… Почел бы за счастье снова услышать ее игру…
— Дочери нет в Томске, — сухо сказал Николай Глебович. Напыщенный тон Вологодского раздражал, хотелось ответить резкостью, но он сдержался. Хотелось рассказать, что случилось с дочерью, но он не стал делать и этого.
— Да, кстати, мне говорили, Потанин болен. Как его состояние?
— Ничего. Поправляется.
— Вот освобожусь и непременно зайду, попроведаю. Николай Глебович быстро и умоляюще глянул на него:
— Прошу вас этого не делать.
— Отчего же? — не понял Вологодский.
— Советую как врач. Потанин пока еще слаб, и всякие излишние волнения ему противопоказаны… — Сказал и подивился сказанному, столь неожиданно пришедшей в голову мысли, внезапному решению: оградить Потанина, во что бы то ни стало оградить от этих мелких и опасных людей, подобных Вологодскому… «Вот ведь никому не придет в голову, — подумалось вдруг, — ни с того ни с сего взяться за скальпель и, не будучи хирургом, решиться на самую даже простейшую операцию. Никто, кроме хирурга, за это не возьмется. А в политику норовят все. Нет, нет, надо оградить Потанина от этих людей. Только вот как оградить Потанина… от самого Потанина, поступки которого в последнее время вызывали недоумение, а подчас и вовсе не поддавались никакой логике?»
— Ну что ж, — согласился Вологодский. — Коли советуете… Советы врача — закон. А законы надлежит выполнять всем, даже главе правительства, — пошутил и сообщил не без удовольствия: — Между прочим, я ведь и в Томск приехал по совету врачей. Представьте: нашли переутомление и предписали двухнедельный отпуск. Пришлось подчиниться. Да я и сам это чувствовал: нужен отдых. После упразднения Директории пришлось работать особенно много…
«Отпуск? — удивился Николай Глебович, глядя на бодрого, розовощекового Вологодского. — Отпуск в тот момент, когда Россия истекает кровью, когда все вокруг рушится!..»
Однако спросил не о том:
— Отчего же Директория пала?
— Да оттого и пала, что не была единой по духу… А без этого… что ж, без этого, как говорится, каши не сваришь.
«Вот, вот, — подумал Николай Глебович, — вот и наварили каши. Кто только будет ее расхлебывать?» Но вслух опять сказал другое:
— Нынешний Томск мало пригоден для отдыха.
— Да, это верно, что мало пригоден, — согласился Вологодский. — Впрочем, у меня дела не только личные. Вам, должно быть, известно имя Катерины Сазоновны Болотовой?
— Нет, не имею чести знать.
— Богатая была особа. Скончалась недавно. А поскольку я состою душеприказчиком, по личному ее завещанию, то должен как следует распорядиться имуществом покойной. Думаю употребить его на нужды города, — сообщил не без удовольствия и даже какого-то самолюбования. — Полагаю все средства покойной пожертвовать на устройство больницы… Как находите мое решение, доктор? — прищурился весело и сделал руками такое движение, словно хотел привлечь к себе, заключить в объятия. Николай Глебович резко отстранился. И долго потом ему было не по себе от этой встречи и разговора с Вологодским, от этого откровенного, недвусмысленного его жеста. «Нет, нет, от этого филистера подальше надо держаться», — решил Николай Глебович и внимательно посмотрел на Потанина, сидевшего в прежней позе.
— Стало быть, так, — мягко сказал, возобновляя прерванный минуту назад разговор. — Недельку еще надо полежать.
— Если бы только недельку, — вздохнул Потанин. — И что за жизнь пошла! Того нельзя, этого не смей… Думать-то мне можно, доктор?
— Думать можно, — улыбнулся Николай Глебович. — И нужно, Григорий Николаевич.
— Благодарю вас. А читать?
— Читать можно. Читайте себе на здоровье. Все кроме томских газет, — прибавил не без ехидства. — Кои заврались окончательно. Лично меня тошнит от их писаний.
— Ага, выходит, сами-то вы почитываете газетки, а мне хотите запретить?
— Ради вашего здоровья, душевного равновесия. Потанин задумался, построжев.
— Благодарю вас, Николай Глебович, вы и вправду много хлопочете о моем здоровье. Только вот кому оно, мое здоровье, нынче нужно?
— России. Обществу.
— России? — печально-иронически усмехнулся Потанин. — Какой России? Какому обществу? Где оно, позвольте спросить, это общество? Нет, дорогой доктор, сегодня интеллигенция никому не нужна. Никому! Ни адмиралу, ни большевикам, ни эсерам… Какой толк, скажите, от того, если партийную диктатуру большевиков заменит партийная диктатура эсеров? И в том, и в другом случае сибирская автономия будет поглощена и раздавлена… Вот что из этого следует, дорогой доктор. А вы печетесь о моем здоровье, ищете средств, чтобы поправить его. Зачем? Поправлять надо другое…
Однако он не сказал, что именно следует поправлять, и Николай Глебович, подождав немного, не то спросил, не то возразил:
— Мне трудно спорить, я не политик. Но разве причина всех бедствий, происходящих в России, только в большевиках или эсерах? И потом, я не понимаю, Григорий Николаевич, почему вы так яростно против большевиков? А ведь за ними идут очень многие, массы идут… Чем это можно объяснить?
— Массы можно повернуть куда угодно, и они пойдут.
— Не знаю, — покачал головой Николай Глебович. — Не знаю. Отчего же другие не повернули, а они сумели это сделать? Не знаю, — в третий раз он сказал и вздохнул, прислушиваясь к шуму и свисту не на шутку разгулявшейся метели. — Может, я не понимаю чего-то, но мне вот что ясно: когда люди гибнут защищая Отечество от иноземных врагов — это одно, а когда вместе с иноземцами топчут свое Отечество — это другое. Россия корчится в муках, агонизирует, гибнет на глазах…
Россия не погибнет, — задумчиво и твердо сказал Потанин. — Россия, как птица-феникс, возродится, поднимется из пепла. И станет еще сильнее и чище. — И кто же, по-вашему, ее возродит?
— Найдутся такие силы. Найдутся! — уклончиво и не сразу ответил Потанин. — Каких только нашествий за многие века не претерпела она, великая наша Россия, а не сломилась, выдержала — и шла своим путем. И сейчас выдержит, не сломится. Жаль только, что мне уж не доведется увидеть ее обновленной… Жаль, — повторил с грустью и помолчал, зябко кутаясь в плед. — Слыхали новость? — Вдруг спросил. — Гуркина арестовали.
— Да, читал в «Народной газете». Хотя верить этой газете боюсь. Давно ли она извещала о том, что Шаляпин расстрелян большевиками? Помните, даже стихи этому событию посвятила: «Как великих избранников божьих истребляла косматая лапа…» А Шаляпин был жив, здоров — и его как раз в эти дни чествовали в Большом театре…
— Нет, газета на этот раз не наврала, — вздохнул Потанин. — Гуркин арестован и находится в бийской тюрьме.
— Кто же его арестовал, большевики?
— Нет, не большевики. Да это сейчас никакого значения не имеет. Сейчас важно добиться его освобождения. Пока Сибирь не потеряла лучшего своего художника. Как потеряла уже писателя Новоселова…
— Сибирь многих потеряла. И потеряет, наверное, немало еще лучших своих людей, — горестно сказал Николай Глебович, думая сейчас не столько о Гуркине, сколько о дочери, о Тане… «Боже, да ведь ее тоже могут арестовать! — встревожился. — Это сейчас так просто делается, так просто… После всего, что с нею случилось… Но не должно же это повториться, не должно. Это было бы несправедливо. Нет, нет и нет! — твердил он мысленно, точно заклиная, точно в самом этом слове заложена была некая сила, заговор, способный уберечь, оградить дочь от всяких бед и несчастий. Только бы не случилось с нею ничего, только бы она осталась живой и невредимой среди этого хаоса… — думал он взволнованно. — Иначе я не переживу. Иначе…»