И Таня медленно, тяжело и медленно приходила в себя, возвращаясь к жизни, — время делало свое дело. Да и молодость брала свое. Постепенно исчезла с лица, как бы застывшего и окаменевшего, пугающая бледность, стерлась под глазами чернильная синева, и слабый румянец пробился на щеках, оживив лицо…
Однажды Николай Глебович увидел Таню с книгой в руках. Но подойти и поинтересоваться, что она читает, не решился, словно боясь потревожить, спугнуть в ней это хрупкое и слабое пока, точно первый росток, состояние. Пусть привыкнет к нему, поверит в него.
А в другой раз Таня подошла к пианино и постояла в глубокой задумчивости, трогая отзывчиво-податливые и как бы ускользающие из-под пальцев клавиши, осторожно и неуверенно присела и попыталась что-то сыграть… Но вдруг уронила голову на руки и тихо, беззвучно заплакала, вздрагивая плечами. «Пусть поплачет…» — подумал Николай Глебович. Потом, спустя минуту, проговорил со строгой печалью в голосе:
— Трудно сегодня многим, Танюша. Время такое. Посмотрела бы ты, что творится сейчас в нашей больнице. Палаты переполнены. Не хватает врачей, сестер, нянечек-сиделок, нет медикаментов… — Он глубоко вздохнул и тронул Таню за плечо, задержав на нем руку. — Но жить и работать надо. А знаешь, чем я живу и что меня поддерживает и дает силы в этот тяжелый час? — вдруг спросил. Таня подняла голову и вопросительно посмотрела на него влажно блестевшими глазами, — Сознание того, что кому-то сегодня труднее, чем мне, и надо ему помочь. Это главное. И это, конечно, истина старая, — все с той же печальной строгостью продолжал, — но она никогда не устареет. Понимаешь?
Таня смотрела на отца снизу вверх, чуть откинувшись назад, и глаза ее были уже сухи:
— Спасибо. Он удивился:
— За что ты меня благодаришь?
— За все, — поспешно и горячо она сказала, чего-то не договаривая, и всхлипнула запоздало, шумно и как-то по-детски втягивая в себя воздух. — За то, что ты был для меня отцом и матерью, за то, что ты был и есть… Спасибо тебе!..
— Ну, ну, это ни к чему… — буркнул он, смешавшись и смутившись слегка от этого неожиданного ее признания. — И ты для меня многое значишь, очень многое!..
— Спасибо, — повторила она, успокоилась, перевела дух и, помедлив, сказала твердо и даже с какой-то злой и отчаянной решимостью: — И я хочу помогать тем, кому сегодня труднее… Да, да! Хочу помогать тебе. Ты же сам сказал: не хватает в больнице сестер, нянек-сиделок… А я сижу без дела. Это безнравственно.
Николай Глебович, не ожидавший столь резкого поворота, несколько растерялся:
— Но… ты же учительница, а не сиделка.
— Разве это имеет какое-то значение сегодня?
— И все-таки человек должен заниматься тем…
— Папа! — перебила она его. — Прошу тебя, не отговаривай.
— Хорошо, — кивнул он. — Хорошо, Таня. Давай вернемся к этому разговору чуть позже…
И Николай Глебович не стал отговаривать. В конце концов он даже рад был столь неожиданному и твердому решению дочери, понимая, как важно для нее сейчас, именно сейчас заняться каким-нибудь полезным делом, поверить в себя. Разве не в этом ее спасение?…
Теперь по утрам Таня просыпалась с одной и той же мыслью: не опоздать бы в больницу! Иногда они шли вместе с отцом. Иногда за Николаем Глебовичем, когда он требовался срочно, присылали больничную «карету», и они с ветерком ехали с Воскресенской горы на Юрточную, мимо женской гимназии, через мост, под которым весело поблескивала и журчала Ушайка… Таней овладевало в такие минуты глубокое волнение, близкое к радости — не от самодовольства или переизбытка чувств, а скорее от мысли, что она, Таня Корчуганова, кому-то нужна, ее ждут, от сознания ответственности и нужности своей. Страдания и боли других как бы притупили и отодвинули в сторону собственную душевную боль, и Таня теперь меньше всего думала о себе.
Больница размещалась в двухэтажном кирпичном доме на берегу Ушайки, хотя и не в центре города, но и до центра — подать рукой. И Таня сколько помнит, отец всегда работал в этой больнице. Она гордилась отцом — его известностью в городе, тем, что в городе его уважают и ценят, и еще тем, что отец был первым выпускником первого в Сибири университета… Он часто вспоминал и рассказывал о том, что, когда тридцать лет назад томский университет открылся, в нем был всего лишь один факультет — медицинский. Правильно! Сибирь в то время больше всего нуждалась в своих врачах. Как, впрочем, и сегодня она нуждается в них — истерзанная, измученная, больная Сибирь…
Таня работала в инфекционном отделении, размещавшемся не в основном больничном корпусе, а чуть поодаль, в глубине двора, в небольшом деревянном флигеле-бараке.
Особенно трудно было поначалу. Тяжелый дух инфекционного отделения действовал удручающе. Потом он, этот специфический запах, как будто исчез, и Таня перестала его замечать. Человек привыкает ко всему, даже к страданиям и болям. Но нет большей радости видеть больного, преодолевшего свой недуг, особенно в тот миг, когда он, будто впервые, встает на ноги и заново учится ходить. И Тане иногда казалось, что и она тоже, преодолев свой душевный недуг, заново учится ходить.
В то солнечное и тихое утро, как и всегда, она занималась обычными делами, бесшумно и быстро ходила по узкому сумрачному коридору, заглядывала в палаты, кому-то поправляя подушку, кому-то поднося воды или «утку», кому-то мимоходом и молча улыбаясь. И все это время она испытывала какое-то новое и странное чувство, скорее даже не чувство, а предчувствие чего-то невероятного, необычного, что должно было с нею случиться в этот день… И предчувствие не обмануло.
Когда Таня вошла в третью палату, самую тяжелую из всех шести палат инфекционного отделения, она тотчас обратила внимание на угловую кровать слева, у окна, где только вчера умер старик… Теперь на этой кровати лежал новый больной, совсем, как показалось, молодой, остриженный наголо, неровной лесенкой, крупноголовый парень. Лицо его, налитое густой нездоровой багровостью, пылало в жару. И Таня, взглянув, вздрогнула и остановилась, еще не понимая, чем поразило ее это лицо. Неожиданная мысль остро кольнула: это угловая кровать была несчастливой и даже роковой — вот уже четвертый больной за полторы недели, и трое из них один за другим — словно связанные незримой нитью, скончались… «Неужто и этот?» — подумала Таня с каким-то суеверным страхом. И, приблизившись, чуть наклонилась и заглянула в лицо больного. Вдруг отшатнулась, испуганно подумав или прошептав: «Господи, это же Павел!»
Но откуда, как он мог здесь оказаться?
Невозможно было поверить. И Таня, посмотрев на него еще раз, решила, что все-таки это не Павел, а кто-то очень похожий на него… Но когда присмотрелась — Павел. Невероятно!..
Она кинулась выяснять: откуда и что это за больной? Однако в регистрационном журнале значилось: неизвестный. Оказывается, больной был доставлен без сознания, документов при нем не было никаких…
Таня вернулась в палату и долго стояла, вглядываясь в лицо больного, метавшегося в жару. И чувствовала, как этот жар и ей передается… Сомнений больше не осталось: это был Павел Огородников. По откуда и как он оказался в Томске? — терялась она в догадках.
Потом рассказала об этом отцу. Николай Глебович, выслушав торопливый и сбивчивый ее рассказ, долго молчал.
— Хорошо, — сказал наконец. — Хорошо, что ты мне об этом рассказала. Кому-нибудь еще говорила?
— Нет. Больше никому.
— И не говори пока. Неизвестный — пусть останется неизвестным. А дальше посмотрим, как быть.
— Но как он здесь оказался… в Томске? — удивлялась Таня. — Какая-то мистика.
— Никакой мистики, Танюша, — возразил Николай Глебович. — Думаю, что в Томске он оказался не по своей воле… Не такое нынче время.
— Он выживет? — чуть помедлив, спросила. И Николай Глебович тоже помедлил: