Не стану описывать, как я прошел через все испытания первого месяца. Это был сплошной многодневный, даже многосуточный суд — на манер средневековых или, скорее, первобытных, без адвоката и свидетелей защиты. Суд, в котором много значат характер, воля, выносливость подсудимого, но в первую голову — разум. Потому что “судьи” (они же следователи и в случае чего палачи) то вдумчиво, то запальчиво исследуют доказательства (документация по делу ведь обычно с собой, в камере), взвешивают, обсуждают. Вот этот суд, долгий, суровый и дотошный, при всей своей готовности верить подозрениям, всему худшему, меня оправдал.
В камеру иногда кому-нибудь приходит передача. Ее содержимое, обычно сахар и кое-что еще, поступает в “общий котел”. Разделив, можно пополнить скудный паек. К трапезе каждый обитатель получает добавку — по ложке песка. Когда я в камере получил пост Раздатчика Сахара, это было для меня великой победой: парии не подпускаются к общей пище, ибо их прикосновение осквернило бы ее. Они должны есть отдельно, в углу, из продырявленной миски (“цоканая шлемка”). Пост Раздатчика Сахара был для меня особым знаком общего признания. Ни один научный титул не значил для меня так много в реальности. Ну, а в лагере я сразу стал Угловым — это очень высокий сан.
После всего сказанного, надеюсь, не вызовут удивления мои слова, что государственный (“народный”) суд, осудивший меня, был неправедным, приговор — облыжным, что за его гладкими формулировками крылась обычная расправа. Впрочем, мы уже привыкли не удивляться подобным вещам, и это самое скверное, потому что расправа с помощью права стала обыденным злоупотреблением властью в нашей стране — о таких казусах то и дело пишут газеты, сокрушается радио, их высвечивает телевизор.
Механизм такой расправы — очень важная тема.
Полвека отделяют нас от большого террора, от бессудных расправ, чинимых “особыми совещаниями” — “тройками”. Но государство наше не стало правовым. Правда, с террором покончено, он отставлен и осужден. Нет уже массовых расправ — огулом с целыми категориями граждан: справных крестьян, священников, командармов, калмыков, бывших пленных и т. д. Нет слепых безмотивных расправ, падавших случайно, без разбора на того или иного человека. Резко ограничена практика бессудных расправ, осуществляемых административно (хотя у милиции остались некоторые возможности этого рода). Наконец, с хрущевского времени центральная власть вообще все реже стала прибегать к расправе, т. е. к несанкционированному законом насилию.
Но расправа не исчезла из политического обихода страны. Государство как бы делегировало свои потенции расправы ведомствам и местным властям. Так что, если отдельный гражданин навлек на себя неудовольствие этих властей, все равно чем, ему все-таки угрожает расправа. Но не бессудная. Адыловщина возможна лишь кое-где, на периферии; она уязвима — ее легче заметить и искоренить, исправить ее последствия. Сложнее с практикуемой шире расправой по-новому, более хитрой — через суд, с помощью уголовного обвинения. От расправы в ней совсем немного: “некоторая” произвольность уголовного обвинения, “небольшое” смещение вины — из неподсудной она должна стать подсудной: то, что претило норову данной власти, надо представить как прегрешение перед государством, перед народом. Человека надо подтянуть под статью уголовного кодекса. Остальное — дело машины правосудия. Процесс — что надо: с роскошным документальным оформлением, с отличной и вдохновенной игрой, когда полностью разыгрывается все следственное и судебное действо. Тут и дотошные допросы, и тонкие экспертизы, и прения сторон с патетическими речами прокурора и внимательным выслушиванием речей адвоката, словом, все комильфо, все по-европейски, все по-новому. Только тюрьма и лагерь те же. И так же неизбежны.
А коль скоро налаженный механизм такой судебной расправы существует, то он может приходить в действие спонтанно, без толчка сверху — просто потому, что зуд движения обуял какой-то рычажок в этой машине, то бишь, какому-то чину захотелось заработать лишние лычки или звездочки. И тогда в машину может затянуть кого угодно — даже самого верноподданного, самого смирного и послушного (каким я, что греха таить, не был).