А 8 марта с Соболева взяли расписку: “Меня никто из работников милиции не запугивал” (л.40). Хотя вопрос о запугивании еще никто не поднимал. Какая предусмотрительность!
Действительно, все лопнуло.
“Когда я узнал, что девушке, которая сделала мне справку, ничего не будет за это, я сразу же и решил говорить правду” (л.354). “Я устал бояться, поэтому рассказал всю правду” (л.390). Еще одна деталь: “Следователь Воронкин мне заявил, что если я не дам нужных показаний, то я пойду под статью как соучастник…” (л.55). И что же? После этого сообщения суду угроза все-таки была приведена в исполнение: Соболев, так и не сошедший с позиций “запирательства”, на втором процессе фигурировал уже как подсудимый — вместе со мной.
А теперь послушаем, что рассказал Дьячков — тот единственный, который на суде не отошел от обвинительных показаний. Положение его действительно было трудным. У него, члена партии с заводским стажем, комсорга курса, нашли порнографический журнал (как позже выяснилось, порнографией на факультете приторговывал другой партийно-комсомольский активист, ленинский стипендиат). Это и было использовано как повод для шантажа. Все же надо и Дьячкову отдать должное: он держался в течение четырех продолжительных допросов. Адвокат сказал: “Наверное, мне бы хватило трех таких допросов”. Лишь после медицинской экспертизы Дьячков был сломлен. Экспертиза, кстати, показала, что он (подобно другим) невинен, как младенец. Но этого ему не сказали. А сказали противоположное. Эксперт (явно превысив свои полномочия) и до, и после процедуры уговаривал его сознаться. После столь интенсивной экспертизы Дьячков на пятом допросе все подписал. “Мне… дали понять, чтобы я был благоразумным, иначе мой студенческий билет может не понадобиться” (л.73). И в другом месте: “Я понял, что надо быть благоразумным…” (л.424). Вдумались? Не честным, не искренним, а благоразумным. Став благоразумным, Дьячков начал послушно и старательно угождать следствию. Тем ценнее его рассказы, как с ним работали дознаватели и следователи:
“Меня допрашивали в милиции шесть часов”. “Давления на меня на этом допросе не было. Просто шестичасовой допрос изнурил меня…” Допрашивать более четырех часов подряд запрещается законом. “Дознаватели говорили, что у них есть данные (никаких данных не было. — Л.С.), и я должен сознаться в том, что имел с Самойловым акты мужеложства” (л.423, 425, 426). О другом допросе: “На допросе присутствовали Воронкин, Сергей Алексеевич и еще трос мужчин в гражданской одежде. Допрашивали меня все пятеро” (л.427). И такой допрос (впятером) незаконен, допрашивать должен один следователь, посторонних в кабинете быть не должно. “Когда я отрицал акт мужеложства, следователь на протяжении получаса задавал мне один и тот же вопрос” (л.73). Такое вот почти гипнотическое внушение: “Было?” — “Не было”. — “Было?” — “Не было”. Похоже на игру. Но учтите усталость от нескольких часов допроса, добавьте мандраж от серьезности обстановки и попробуйте растянуть эту игру на полчаса. Как скоро вам станет невмоготу…
На обоих судебных процессах — в 1981 и в 1982 годах — суд не поверил живому устному рассказу свидетелей, а поверил их письменным показаниям, полученным в тиши следственных кабинетов. Незаконное давление следствия на свидетелей? Помилуйте, в советском суде, самом объективном, гуманном и демократическом в мире, в суде, который назван “народным”! Такого не бывает, такое попросту невозможно.
Один эпизод в суде мог бы навести судей на совсем другое представление уже тогда. Почти на их глазах давление продолжилось и в день суда, в здании суда. Эпизод произошел при открытии первого судебного процесса. С первого же перерыва адвокат возвратился очень возбужденный, какой-то встрепанный, и потребовал рассмотреть ЧП: только что в вестибюле суда некто неизвестный требовал от свидетелей, чтобы те не вздумали отказываться от обвинительных показаний, данных на предварительном следствии. А между тем свидетели еще не выступали на суде, еще никто и не ожидал, что они откажутся! Ан нет, оказывается кто-то уже ожидал, подозревал, беспокоился. Даже в суд прибежал и… '