Выбрать главу

Ветер качнул ветвь жасмина, заслонявшую окно, и солнечный луч заиграл на желтом, измученном лице Хмельницкого. Нестерпимая тоска сжала сердце Гуляй-Дпя. Не удержался, прошептал:

— Господи, как тебя скрутило, Хмель!..

Не открывая глаз, Хмельницкий отозвался:

— Так напугался, Гуляй-День, что позабыл и поздороваться с гетманом... Ничего не поделаешь, коли смерть пришла. Стоит с косой в головах, наседает...

Слеза набежала на глаза казака, скатилась по щеке, и Гуляй-День снял ее кончиком языка с уеов.

— Подойди ближе,— тихо приказал гетман и указал на низенькую скамеечку в ногах постели.

Осторожно ступая, Гуляй-День подошел и неторопливо сел, опустив голову, полную тревожных мыслей.

— Хотел видеть меня? — тяжело переводя дыхание, спросил гетман.

— Хотел. Нелегко далось.— Гуляй-День поднял голову и встретился глазами с воспаленным взглядом Хмельницкого.

Потирая лоб ладонью, гетман с болезненной улыбкой пояснил:

— Берегут меня, все беспокоятся, как бы заботы ради здоровья не повредил... А ты бы сразу к Ганне пошел.

— О том не подумал. Как чувствуешь себя, гетман?

Хмельницкий вдруг засмеялся.

— За этим ко мне ехал?

Гуляй-День промолчал. Смех гетмана сбил с толку.

— Не очень, видно, о моем здоровье думаете, казаки... Непокорства у вас много... В головах шумит... А мне только забота да горе...

— Хмель шумит, гетман, в головах наших... Хмель...— с силой произнес Гуляй-День,— А горе и забота не от нас у тебя... Да не о том речь, гетман...

— О чем же? — спросил настороженно Хмельницкий.

— Великую печаль причинил ты нам своим недугом... Глянул на тебя — сердце оборвалось. Что они наделали с тобой!

— Кто? — спроспл тихо Хмельницкий.

Полковники твои, старшина, попы! — Голос Гуляй-Дня задрожал, он вскочил на ноги и, протягивая руки к Хмельницкому, с жаром заговорил: — Встань, подымись. Хмель! Не в пору недуг твой, нужен ты нам, как жизнь нужен! Встань, гетман!..

Хмельницкий закрыл глаза. Грудь тяжело подымалась. Не хватало воздуху. Пот оросил широкий лоб. Вздрагивала снняя жилка на виске, тихая радость трепетала в измученном сердце, живила его слабою верой, о которой даже самому себе мысленно боялся сказать... Думают о нем казаки, болеют сердцем, надеются... В сердце носят как надежду. Разве мало этого, чтобы подняться, приказать джуре подать коня, без помощи стремянного вскочить в седло, стиснуть шпорами горячие бока иноходца, лететь галопом по дороге, слушать, как шумят бунчуки и знамена, как шелестит ковыль в бескрайной степи?.. Господи! Да это и есть жизнь, многотрудная и увлекательная, тяжкая и причудливая. Кто считает годы? Каждый месяц и каждый день, каждый час? Сбросить бы с прожитых лет годы страданий и мук, терзаний и забот! Разве это жизнь? Вот тут, за стенами опочивальни, ткут паутину заговоров и предательств. Кто страдает, а кто уже радуется, как схватит хищными пальцами булаву... И снова начнется то, что сам своею рукой уничтожал. Именно теперь, когда путь уже избран, когда цель ясна, когда стоит родной народ плечом к плечу с народом русским, именно теперь нужно бы жить и жить.

Широко раскрыв глаза, пересиливая боль в груди, гетман осторожно приподнимается на постели, держась рукой за край стола.

— Не в пору смерть моя, Иван,— признается ои Гуляй-Дню,— мне еще жить нужно...

— Нужно, ой как нужно...— говорит Гуляи-День, ближе придвигаясь к гетману.

— Постой! — Хмельницкий облизал запекшиеся губы.— Дай попить. Вот лекарь итальянец какое-то пойло дал, говорит — саксонского курфюрста оно из когтей смерти вырвало, французского короля Людовика спасло, Фердинанду, цесарю Римской империи, молодость возвратило... Видать, не из того теста я испечен... шляхетностн мало... Мне бы не королевского лекарства... Ох, Иван...

Гуляй-День налил из высокого стеклянного графина в стакан желтого питья и протянул его гетману. Сморщившись, Хмельницкий с отвращением проглотил его одним духом и вытер усы рушником.

— Горькое, как правда,— пошутил оп.

— А может, это...— несмело начал Гуляй-День.

Я тоже так думал,— предупредил его Хмельницкий.— А кто его знает? Хотя лекаря еще Капуста привез... Нет Лаврина, нет... Рано ушел, рано...

— Рука у него тяжелая была, посполитых не очень жаловал лаской своею...

— Умен был, совести неподкупной — этого не забудь, Гуляй-День, об этом подумай. Грехов мертвому не добавляй, их ему на том свете сам сатана попомнит...— Хмельницкий слабо улыбнулся.— Постой... Что я хотел сказать тебе? Погоди, я скажу, а то войдут, помешают. Садись сюда,— указал пальцем возле себя, и когда Гуляй-День, затаив дыхание, присел на край постели, гетман положил ему руку на плечо.— Слушай внимательно мои слова. не время мне в темное царство уходить... Скажи казакам на Низу, всем посполитым, которые там у вас собрались,— пускай своевольничать перестанут! Не в пору ныне раздор между поспольством и старшиной. Кому на руку он?

Замолчал на минуту, перевел дыхание, в груди засвистело. Как бы припомнив что-то важное, глянул пристально в глаза Гуляй-Дню, спросил сурово:

— Думаешь, твои слова под Зборовом, у костра, забыл? Нет! Память у меня крепкая. Горевал ты, Гуляй-День: мол, чужих панов выгоним — свои на шею сядут...

— Сели,— чуть слышно, одними губами, уронил Гуляй-День.

— Сели,— согласился Хмельницкий и добавил решительно: — Сели и посидят. Без панов не можно, Гуляй-День.

— Можно,— так же тихо, но с еще большей уверенностью заговорил Гуляй-День.— Можно,— повторил он громче.— Меня низовое казачество, посполитые прислали к тебе. Война еще не окончена. Еще враг не оставил своего злого умысла — поработить нас и карать, а многие из старшины твоей не лучше панов-ляхов. Такое творят, что и словами не передать. Поглядел бы ты, что Выговский в Остре вытворяет, Солонина в Белой Церкви, Тетеря в Смоле... Ты бы посмотрел, как распустились все эти есаулы свежеиспеченные, как чинши дерут... Только шкура свистит на посполитых. Казак Хома Моргун шляхту воевал под Шкловом, теперь на Низу рубеж стережет, а Тетеря жинку его из хаты выгнал. Осыпа и еухомелыцнны не заплатила... У казака Данилы сердюки Выговского сына плетьми забили за то, что скотину пас на остерскнх лугах... Как такое стерпеть?

Гуляй-День глянул с беспокойством на гетмана. Тот лежал с закрытыми глазами, но по всему заметно было — слушал внимательно. Видел Гуляй-День — грызет гетмана тяжкая дума, как злой недуг. Нужно ли было о всех этих бесчинствах говорить? Оправдываясь, сказал:

— Кому ж, как не тебе, поведать горе наше? Только тебе, гетман.

И вспомнилось в этот миг Хмельницкому, как на Гармашовой рудпе — давно это было! — точно такие же слова говорил ему Гуляй-День. О, как давно это было! Сила тогда в руках у него была железная, в сердце была сила! Господи! Куда же все это девалось? Слова Гуляй-Дня жгли, как расплавленная медь. В каждом слове — правда. Но тут же рождалась другая мысль: не слишком ли много посполитые хотят? Не присмирить ли дерзких своевольников?

— Не в пору, ох не в пору! — сказал он вслух.

— Не в пору занедужил ты, гетман,— отозвался Гуляй-День.

И то, что Гуляй-День именно так понял его слова, наполнило больное сердце Хмельницкого волной тепла и покоя. Осенила мысль: «Помру — Тетеря продаст и меня и Украину хоть ляхам, хоть туркам, лишь бы в кармане золото звенело, и Выговский продаст — этот уж непременно, а Гуляй-День не продаст — это наверно».

— Связала нас с тобой судьба одной веревочкой,— пошутил Хмельницкий.

— Я о том не жалею. Ты не гневайся только, гетман, все хочу сказать. Когда еще доведется так поговорить, когда еще увидимся?..

— Пожалуй, никогда уже,— ответил Хмельницкий.