Покачал Гармаш головой, обращаясь к невидимому собеседнику: вот что чернь творит теперь! А все из-за Хмеля, все потому, что он с нею цацкается. «Ой, Хмель, Хмель! Зря ты руку черни держишь,— подумал Гармаш. Тут же решил: — Поручу управителю Ведмедю разведать, откуда этот Федько Подопригора. Из какой речки приплыл к моему берегу? Видать, харцызяка беглый! Вот только с домницей закончат, из-под земли добуду, и тогда я ему припомню! — Засосало под ложечкой, когда вспомнил, что пришлось деньги заплатить.— А как еще мог он поступить? Кому на чернь пожалуешься? Теперь и полковники не слишком охочи на помощь. На золото лакомы и на обещания щедры, а чтобы чернь работную припугнуть, а коли надо, и плетьми постегать,— того боятся. Всё на гетмана кивают. А что гетман?..»
Гармаш жмурится. С удовольствием обгрызает крепкими белыми зубами телячью косточку. Невольно приходит мысль: «И я при гетмане не прогадал. Чем был? А чего добился? Многого! Теперь и польская шляхта денежных людей не обидит. Да и бояре вреда таким людям не причинят». Гармаш улыбнулся, вытирая платком жирные пальцы.
Выходило не худо. Были деньги, были домницы и рудни, были лавки во многих городах. Из безвестного торгаша стал важною особой. Иноземцы величают: пан негоциант! Уже и свои купцы коситься начали. Как бы не навредили, проклятые! Известное дело, завидуют. А как не завидовать! Гармаш — первое лицо при гетманской обозной канцелярии. Через него с иноземными негоциантами вся торговля идет. Вот разве только киевлянин Яков Аксай начал уже локтями отпихивать Гармашовых приказчиков на Таванском перевозе. Скупает там у турок и венецианцев пряности, шелка индийские, персидские ковры. Толкуют, в Киеве уже две лавки с восточным товаром открыл. Видать, хабара дал кому-то из полковников, что дозволили прямо с Таванского перевоза, минуя таможню, возить товар. Нужно будет несколько словечек папу Лаврину Капусте невзначай подкинуть.
«Ах, все было бы еще лучше, если бы не чернь проклятая! Кто знает, не поступит ли она с нами так же, как с польской шляхтой поступила?»
У Гармаша от такой мысли сердце похолодело. Господи! Неужто на нее и управы нет? Взнуздать бы ее покрепче. Об этом подумать надлежит не только денежным людям, но и старшине гетманской. Гармашу известны были мысли некоторых полковников по этому поводу. Правильные мысли были у генерального писаря Выговского и некоторых шляхетных полковников. Таким людям Гармаш не пожалеет и денег дать на святое дело.
Видано разве такое, чтобы в присутствии достойного человека, хотя бы и в шинке, простая чернь вела себя так свободно, как вот сейчас? Мелькнуло и другое. А как еще в московском подданстве будет? Может, с турками или поляками торговому человеку лучше было? Хорошо ли задумал гетман?
То, что вся черпь так и пляшет от радости, заставляло Гармаша насторожиться. Там, где черпь радуется, зажиточный человек может пострадать. Полный карман пустому но пара.
Вспомнил Гармаш Франкфурт, куда ездил торговать осенью. Все там чинно и ладно. Негоцианты в великой чести. Ровня королевским вельможам. А тут, у себя на родине, только и берегись голытьбы да черни. Да еще неизвестно, какую песню бояре московские залоют.
Одна надежда — быть войне, а в войне в нынешнее время сабля без золота слабое оружие. Одною саблей победы не достичь, если она не в союзе с золотом. Это гетман давно понял, потому и купцам всяческое облегчение по временам дает, а то бы тяжко пришлось торговому человеку.
От докучных мыслей и холодец показался Гармашу невкусным, Между тем шум в корчме усиливался. Стало совсем как на ярмарке. В одном углу песню завели, в другом бубен со скрипкой захлебываются: пляшут казаки, ударяют каблуками о пол так, что стены дрожат... Молодой рослый вояка, держа кварту в руке, зычным голосом, заглушившим весь шум в корчме, завопил:
— Братья казаки! Воины за веру и волю! Послушайте, что вам скажу!
— Говори, Чумак!
— Тихо, дьяволы! Чумак слово разумное скажет...
— Режь, Чумаче-юначе, правду-матку!
— Давай, казак-друзяка!
Ободренный возгласами, Чумак вышел на середину корчмы. На какой-то миг действительно настала такая тишина, что Гармаш услыхал, как бешено хлещет ветер по стенам корчмы. А Чумак, широко расставив ноги, размахивал квартой и говорил:
— Нехай каждый побратим в эту минуту протрезвеет, потому что пить будем за вечное братство с народом русским, с которым гетман Хмель в Переяславе соединил нас на всю жизнь, на веки вечные. Правду говорю, голота-казаки?
— Эге ж, правду!
— Как слеза, чиста правда твоя, Чумаче!
— Говори дальше, Чумак-казак, только обожди чуток, дай тебя поцелую.
Казак с бубном потянулся к Чумаку, пытаясь обнять, но крепкие руки ухватили его за полы и оттащили.
— Так слушайте, что скажу, казаки-бедняки! Теперь мы еще при саблях и мушкетах, они еще пригодятся нам. А кто мы на самом деле? Да мы те, кто пашет, сеет и жнет, а злотые, которые из нашего пота отливаются, текли в Варшаву и в Краков. Паны, шляхта, будь их сила, железо вырвали бы у пас из рук, особенно то, какое на боку носим. Так будем же крепко держать в руках сабли, чтобы паны за Вислой да и те, что по Днепру нашему, свое место знали, не порочили бы нас, чернь злосчастную, которую Хмель казаками сделал, не обижали бы, помнили, что сабли наши остры и к гонителям пашей веры беспощадны.
— Бей панов! — крикнул казак с бубном.
Но слова Чумака, только что сказанные, были исполнены правды, и выкрик казака погас, точно огонек на ветру, ибо иное всплыло в памяти и мысли каждого понеслись сквозь вьюгу, сквозь заснеженные просторы в Переяслав, где, как рассказывали люди, уже состоялась Великая Рада, на которую созвал Хмель представителей от всего кран — от Черного моря и до Сана...
На раскрасневшихся лицах казаков, которых непогода случайно свела в «Золотом Петухе», застыло выражение какого-то особенного, торжественного подъема. Огпем запылали глаза, тревожно-счастливо забились сердца в груди.
Казак Киевского полка Тимофей Чумак стоял посреди корчмы. Даже суетливая корчмарка замерла за прилавком, приоткрыв то ли от удивления, то ли от восторга свои вишневые полные губы. В короткий миг пролетела перед Чумаком вся его Жизнь, жизнь незадачливого оружейника-мечника. Ковал мечи для чужих воинов в цеху мечников за восемь грошей в день, а рыба карп стоила четыре с половиной гроша, щука — семь грошей, мерка пшеничной муки — пятьдесят грошей. Как прожить?
Хмель призвал бедноту и чернь биться за волю. И Чумак пристал к Хмелю. Вскоре сделался казаком Киевского полка Чумак. Раньше, бывало, лавники и радцы над ним беспрепятственно расправу чинили, а уж про панов-ляхов и говорить не приходилось. Теперь не те времена. Где шляхта? Так бежала от полков Хмеля, что и по сю пору пыль стоит на дорогах...
Теперь, когда Москва взяла под защиту родной край, кто осмелится ругаться над православным людом убогим? На вражью кривду народ мушкетом и саблей ответ даст. Толкуют по-всякому. Кто говорит — бедняку и дальше в бедах изнывать. Что станется в будущем — увидеть, может, и не придется. Но одно твердо, как кремень: унии не будет, польских шляхтичей и иезуитской чумы не будет, в турецкую и татарскую неволю отдавать людей православных никто не осмелится теперь.
Киев городом русским будет, как и был прежде. Сжег его два года назад Радзивилл, а город уже снова вырос, да еще краше стал. А начнут Хмель с полковниками простых людей своих, посполитых да работных, кривдить, и на них управа найдется... Сабли и мушкеты никому не нужно отдавать. Вон в русской земле как чернь припугнула бояр! К самому царю, сказывают, пошли, и царь выслушал, уступили бояре... Потому что и царь и Хмель повинны знать: без черни, без людей посполитых, оборонить край от иноземных захватчиков нельзя.
Окруженный казаками, уже сидит на лавке Чумак, попивая горелку. Кипит, пенится живая беседа. Хоть крепка оковытая в «Золотом Петухе», но сегодня не берет она ни казаков, ни Чумака, который, впрочем, не очень падок до нее. Все об одном толкуют — как это будет в Киеве, когда приедут великие послы московские, как присягу приносить будут?..