Бутурлин недовольно плечом повел. Должен был про себя отметить: митрополит — хитрец, видно, изрядный. Прав был гетман Хмельницкий, предупреждая о том посольство еще в Переяславе.
В тот же вечер, за трапезой в покоях митрополичьего дворца, ближний боярин Бутурлин, отбросив предосторожности, спросил у Коссова:
— Отчего, твое высокопреосвященство, никогда не писал к царю и не искал себе милости царской в то время, когда гетман Богдан Хмельницкий и все Войско Запорожское неоднократно царю челом били — принять их под свою высокую руку?
Гости в покоях затихли, услыхав такие слова Бутурлина.
Полковник киевский неприметно подтолкнул локтем Золотаренка.
Войт и бургомистр только переглянулись.
Епископ черниговский Сергий даже поперхнулся, должно быть, воздуха лишнего глотнул, потому что ничего но ел и не пил в это время. Только архимандрит Тризна продолжал спокойно жевать яблоко, точно вопрос боярина мало касался его.
Сильвестр Коссов потер руки, облизал кончиком языка тонкие, бледные губы, пожав плечами, сказал спокойно:
— Что писал гетман царю, мне неведомо было. Да и гетман со мною никогда не советовался.
— Не бреши, высокопреосвященство!—вскипел Иван Золотаренко, не обращая внимания на то, что Яненко дергает его за рукав кунтуша.— Как такое говоришь послам великим? Негоже тебе головы брехней забивать.
Коссов побледнел. Задрожали костлявые руки митрополита, лежавшие на столе.
— Не богохульствуй в покоях, церковью освященных, полковник! — гневно возразил Коссов.— Может, так принято на Москве,— спросил, обращаясь к Бутурлину,— чтобы такими словами с высокою духовною особою мирянин разговаривал?
Артамон Матвеев поспешил ответить:
— Правду, ваше высокопреосвященство, говорить не грех как в Киеве, так и в Москве.
— Хула, а не правда из уст полковника нежинского изошла.
— Скажу еще,— едва владея собой, горячо заговорил снова Золотаренко,— тебе больше король польский по нраву, шляхта польская, которая церкви наши униатам отдала, край наш разоряет и людей нашей веры терзает. Ты, митрополит, с папежниками связался. Говоришь, нет? А почему они к тебе ласковы, почему Радзивилл, взяв Киев, тебя и пальцем не тронул? Почему за иезуитов заступаешься? Чуть что — к тебе под защиту бегут... Не крути, митрополит! Время теперь настало — либо со всем народом будешь, либо останешься без паствы, как пастух без стада.
— Паству вы мыслями злыми и своеумными отравили! — вскипел Коссов.— Не раз еще пожалеете и бога будете молить, чтобы разум вселил в неразумную голову Хмеля вашего...
— А, заговорил, как мыслишь! — обрадовался Золотаренко.— Вот это уже другая речь, пан митрополит! Не нравится тебе правда...
— Чужих бы постыдился, полковник,— укоризненно сказал епископ Сергий.
— Каине ж это чужие здесь? — язвительно спросил Золотаренко епископа,— Здесь нет чужих. Сидят с нами послы царя Московского, братья наши по воре и крови. Тебе, епископ, ведомо — шляхтичи-ляхи и униаты римские давно в свойстве. Тебя жолнеры Потоцкого плетьми на майдане в Чернигове не хлестали, а твоих попов между тем до смерти замучили у позорного столба за верную службу поспольству. Сорок попов ляхи жизни лишили. Ты об этом помнишь?
Бутурлин исподлобья поглядывал то на митрополита, то на Матвеева. Тот прикрыл глаза веками: мол, погоди, боярин, давай послушаем.
Ларион Лопухин, сидевший в углу стола, не сводил пристальных глаз с Коссова и Сергия.
Митрополит побагровел. Забрызгал слюною.
— Чем меня укоряешь? Что меня не хлестали плетьми? Я сердцем болел за мучеников священников. Молюсь за них денно и нощио и всем церквам, мне подвластным, о том повелел...
— Лукавите вы, отцы святые,— устало покачал головой Золотаренко,— хитрость ваша только во вред вам. Увидите!
— Не грозись, полковник,— проговорил Коссов.— Как придет смертный час твой, моего благословения искать будешь.
— Смертный час свой я на поле битвы встречу, как воин за веру и волю народа нашего. Тебе о том знать надлежит, и не твоего благословения ждать буду, помни об этом твердо. А хитрить будешь дальше — лишишься престола митрополичьего...
Золотаренко поднялся, взял в руки кувшин с вином, поднес к глазам. Огни свечей заиграли в прозрачном багряном вине. Золотаренко разлил его по кубкам. Подняв свой, провозгласил:
— Выпьем, чтобы правда всегда была правдой и в митрополичьих покоях, и под соломенной крышей.
Артамон Матвеев и Яненко чокнулись кубками с Золотаренком. Бутурлин только пригубил свой. Коссов, Сергий и Тризна не выпили.
— Жалею, что нет здесь гетмана,—многозначительно сказал Золотаренко, садясь.
— И я жалею,— заговорил Коссов,— Пусть бы послушал, что я говорю. То, что Хмельницкий поднял народ на защиту веры нашей,— это хорошо, а то, что чернь распустил,— этого греха ему святая церковь не простит.— Как бы решившись сказать нечто более важное и язвительное, Коссов махнул рукой, словно отгонял от себя сомнения.— Чернь в своеволии своем и дерзости далеко зашла. Не только у панов, достойных людей веры нашей,— не о католических панах говорю — маетности отбирает, а на монастырские земли грешную руку черную протянула. Изнываем мы, великие послы, в тягостях, немного пройдет времени — станем, аки нищие, наги и голодны. Не в почете церковь святая у гетмана Богдана...
— Чернь свое место будет знать, о том, твое высокопреосвященство, не заботься,— перебил Коссова Бутурлин,— а тебе надлежит держать руку гетмана, ибо дело, учиненное им, царем Московским и патриархом Никоном одобрено.
Яненко сказал:
— Разве ты, пан митрополит, не знаешь, что гетман универсалы на послушенство выдал и чернь за дерзостный захват земель монастырских жестоко карает?
— Одною рукой универсал на послушенство подписывает, а другою науськивает ту же чернь,— ехидно заметил архимандрит печерский Иосиф Тризна.
— Чего же вы желаете, святые отцы? — спросил Матвеев.
— А желаем и господа нашего Иисуса Христа о том молим, чтобы достойным людям, шляхетным и почтенным, жилось в спокойствии и безопасности, чтобы среди черни никакого разврата и своеволия не было; шляхту и унию изгнали, так не допускать ее на русскую землю больше, а жить нам тихо, по закону божию, где и как на роду каждому написано,— Тризна проговорил все это спокойно, уравновешенно и, казалось, сразу примирил всех за столом,
— Иначе не будет! — повеселел Бутурлин.
Не сладка была вечерняя трапеза в митрополичьем дворце. Разъезжались гости молчаливые и сосредоточенные.
Время было позднее, а на улицах, как на Ивана Купалу, горели костры, парубки катали огненные колеса, звучали песни. Посольские сани от митрополичьего двора и до полковничьей резиденции провожали криками;
— Слава!
— Послам царя Московского слава!
— Русским людям слава!
И уже после того как прибыли домой, пришлось Бутурлину, Матвееву, Алферьеву еще раз двадцать выходить на крыльцо, освещенное факелами, отвечать на приветствия киевлян.
Приходили на посольский двор студенты Могилянского коллегиума. Студент Дмитро Незовибатько, худощавый рослый парубок, взобрался на забор; остальные, чтобы не упал, держали его за ноги.
Потрескивали факелы. Ветер взвивал огонь. Натужным голосом Дмитро Незовибатько выкрикивал:
Наша Украiна вся розвеселилася,
А Piч Посполита вельми засмутилася.
Однисав Богдан Хмельницький королю у Варшаву:
«Ось тобi одiни в славу i не в славу.
Bci ми, люди руськi, пид царем одним будемо,
Та шляхотського здирства повiк не забудемо.
Cтoiмo вiднинi в можностi великiй,
А у ксьондзiв та шляхти пожовтiли пики,
Слава руським людям вовiки та вiки,
Biчная слава Москвi ясноликiй!»
Студентам коллегиума Бутурлин повелел выкатить на двор бочку пива, ректору послать двадцать сороков соболей. Затем явились представители цехов. Принесли в подарок послам четыре меча и четыре самопала.
Вышивальщицы подарили рушники, вышитые красными петухами. Ткачи — коленкоровые сорочки. Медовары — две большие бочки меду. Живописцы — картину, на которой изображен был русский всадник, мечом убивающий трехглавого змея.