— Три головы — сиречь король польский, папа римский и султан турецкий — враги наши лютые,— сказал пышноусый, статный мастер в коричневом кафтане, взойдя с картиной на крыльцо к послам.
Живописцам пожаловали послы сто золотых и десять сороков соболей Демьяну Кочубею, который картину малевал.
На посольское подворье нырнул человечек с кругленьким бочонком в руках. Протолкался на крыльцо. Низко в ноги поклонился боярину Бутурлину.
— Прими от убогого человека, чернеца Вонифатия, вино из земли Афонской. В подземной пещере на добрых ягодах, освященных Коринфским патриархом, оное вино настояно. Пей во здравие свое и наше и земли православной.
Бутурлин велел вино принять, чернецу дать десять золотых и дубленый кожух.
Взял чернец золотые, кожушок надел на себя, поцеловал руку боярина и пошел прочь со двора.
Думный дьяк Ларион Лопухин, пока боярин и стрелецкий голова Матвеев с муромским наместником Алферьевым отвечали с крыльца на приветствие киевлян, нацедил из бочонка черночьего кварту вина, выпил одним духом. Сказал сам себе: «Доброе вино афонское! Еще, пожалуй, выпью, чтобы лучше распробовать...»
Налил еще с полкварты и выпил. Пошел к себе. Потрогал замок на окованном железом сундучке, где сберегались тайные грамоты. Зевнул и стал творить молитву вечернюю. Но глянул в окно и перестал молиться. Какая там вечерня, когда уже светает!
— Грехи, грехи...— пожаловался вслух и лег, не раздеваясь, на постель.
Проснулся Лопухин от страшной рези в животе. Вскочил с постели, осененный внезапной догадкой:
«Отравился вином афонским...»
Едкая горечь обжигала горло. не было сил стоять на ногах. Липкий пот проступал по всему телу. Пересиливая боль, поплелся в посольские покои. Открыл дверь, перешагнул порог и упал. Бутурлин, Матвеев, Алферьев, Иван Золотаренко и Павло Яненко еще сидели за столом. Вскочили, кинулись к думному дьяку. Он прохрипел Матвееву, наклонившемуся над ним:
— Вино... из бочки... афонское... не пей... то яд...— и повис мертво на руках у Матвеева.
Бутурлин побледнел. С тревогой оглядел стол. Из какой бочки только что угощались? Афонский бочонок стоял отдельно на подоконнике. Слава спасителю! Отлегло от сердца. Боярин перекрестился.
Лопухина уложили в постель. Золотаренко только глянул на желтое, искаженное лицо думного дьяка — сказал уверенно:
— Отрава.
— Иезуиты...— скрипнул зубами полковник Яненко.— Где эта бочка, боярин?
Бутурлин указал рукой на подоконник.
...Выходили Лариона Лопухина. Спасли дьяка. Выгнали из тела отраву. Мать Яноша наварила чугунок зелья. Девясил, чабрец, можжевельник и деревей, сваренные на липовом меду, сделали свое, вырвали из лап курносой думного дьяка.
Бледный и слабый, неверной, дрожащей рукой уже и Нежине, после присяги, которую принесли в соборе нежинцы на вечное подданство царю Московскому, Ларион Лопухин записал в посольские столбцы:
«А наипаче дивно то, что митрополит Сильвестр Коссов долго не соглашался присягу царю Московскому принести и повелел людям своим митрополичьим такожде присяги не приносить. И учинилось такое, что когда все киевляне присягу принесли, и тогда ближний боярин Василий Васильевич Бутурлин зело гневен был на митрополита и купно с гетманским полковником потребовал от него, дабы оный присягу принес. Только тогда митрополит Коссов сие учинил. По видимости, митрополит Коссов в добрых отношениях с духовенством Речи Посполитой и униатами. Полковник Яненко заверил послов царских, что о том гетман доподлинно знает и что в то самое время, когда паше посольство в Киеве пребывало, митрополит с одним иезуитом виделся втайне, И теперь того иезуита гетманская стража разыскивает, а в разе найдут его, тогда иная речь с митрополитом будет. А что меня, царского холопа, отравить задумали, то сбирались такое зло учинить со всеми послами великими, дабы гнев и немилость царскую на гетмана Хмельницкого накликать».
...В конце января с крыльца Киевского магистрата радца Евстратий Гулак читал киевлянам, собранным на майдан — с самого утра скликали на площадь бубнами,— гетманский универсал. В универсале говорилось, что всякому лицу, которое в Киев из других городов или краев чужеземных прибывает пешо или конно, надлежит в магистратскую ратушу явиться и объявить о себе; ежели такое лицо не явится и не объявится, как только в Киев прибудет, то, будучи обнаружено державцами гетманскими и казаками дозорной сотни, сразу будет отведено в замок для допроса и суда. А ежели местные люди такое лицо будут укрывать и, зная о нем, войту или бургомистру не скажут, то оных людей также надлежит доставить в замок и судить, согласно повелению гетманскому.
С крыльца ратуши тот же радца Евстратий Гулак прочитал другой гетманский универсал, в котором приказывалось всем цеховым работным людям — оружейникам, мечникам, селитроделам, ножовщикам и рудознатцам,— кои к киевским цехам приписаны были, а ныне в сотнях киевского полка стоят, из войска идти и в свои цехи вернуться, дабы делать оружие и все для оружия потребное для удовлетворения войсковых нужд гетманских. А буде кто из оных работных людей своею волею так не поступит, с того чинш брать и на прежнюю работу все равно возвращать.
15
Казак четвертой сотни Киевского полка Тимофей Чумак выслушал в своей сотне гетманский универсал об исключении из реестра цеховых работных людей. Помрачнел лицом, крепко сжал эфес сабли и задумался. Немного погодя спросил Чумак полкового писаря Волокушного:
— А саблю отдавать?
Писарь исподлобья мутно поглядел на Чумака, почесал затылок и развел руками:
— О том в универсале ясновельможного не отписано.
...Вечером того же дня Тимофей Чумак отправился на Подол, к своему земляку и давнему побратиму Федору Подопригоре, который, как сказывали, об эту пору был в Киеве.
Подопригору, после долгих расспросов, Тнмофей нашел над самым Днепром, в камышовом шалаше.
Как раз в это время Подопригора варил в закоптелом чугунке уху. Грел у костра задубевшие на морозе руки и, попыхивая трубкой с длинным чубуком, без особого удивления встретил Чумака, будто расстались они только вчера... А времени с их последней встречи уплыло немало.
— Садись, брат,— гостеприимно пригласил Подопригора, указывая место рядом с собой.
Чумак опустился на вытоптанную солому возле Подопригоры.
— А ты все такой же,— усмехнулся Чумак.
— Это паны меняются с виду — толстеют, краснеют, мордатыми становятся, а наш брат, сероштанник голопузый, всегда одинаков.
Подопригора захохотал и, быстро погасив смех, ехидно спросил:
— Что, навоевался? Из реестра, видать, попросили?
— А ты откуда знаешь?..— удивился Чумак.
— Знаю. Я все, брат, знаю,— хвастливо заявил Подопригора.
— Гетман повелел работным людям назад в цехн возвращаться. Оружия много нужно, а кому его работать — нету...
— Что ж, оружие потребно,— заметил Подопригора, помешивая оловянной ложкой уху.— Без оружия шляхту не повоюешь.
С нескрываемым любопытством глядел Чумак на Подопригору. Опаленное ветрами и солнцем лицо, крылатый разлет черных бровей, кривой, перебитый некогда шляхетской саблей нос — все осталось неизменным за эти три года, что не видал он своего побратима.
— А ты нешто давно из войска? — спросил наконец Чумак.
Подопригора не ответил, кряхтя опустился на колени, добыл в углу шалаша из-под соломы выпуклую зеленую фляжку, протянул Тимофею.
— Угощайся, браток, разговейся...
Чумак охотно взял, отпил несколько добрых глотков и возвратил фляжку Подопригоре. Тот повертел ее в руке и вылил остаток горелки себе в глотку, засунул затем фляжку снова под солому и коротко объявил:
— Я из войска давно, еще после Берестечка.
— Вон как!
— А так.
— Что ж поделываешь?
— Живу как птаха. Видишь, какой роскошный палац себе построил? — Подопригора весело засмеялся, обводя заблестевшими глазами покрытые инеем стены шалаша.— Хоть и убогий палац, а дивчата в гости ходят... Любят меня!