Между тем послал гонца с грамотой к гетману в Чигирин, а в ней, по совету писаря Микитея, отписывал ясновельможному: «Низовики в великом числе собираются на Крым промысел чинить, а множество их замыслило уходить в турецкое подданство, хвалились порубать гетманское войско и Москву спалить... А больше всего вреда и злоумышления от казака низового Гуляй-Дня, который всему этому заводчик. Было бы ясновельможное гетманское повеление, Сечь давно бы тех низовиков разогнала, а вожаков порубила бы».
Хоть и не надеялся кошевой Лысько, что гетман его послушает, однако знал — свой вред слова его принесут низовикам...
Посланцев от низового казачества кошевой Леонтий Лысько принял как побратимов. К чему ссориться? Пусть думают, что он к ним ласков.
Разливая по оловянным кружкам мед, сокрушался:
— Я бы вам, братики, давно бы и пороху и пуль дал, но у меня самого, знаете, их кот наплакал. Да еще слух есть — скоро в поход нам идти.
Гуляй-День не утерпел:
— А почему навет гетману на нас послал?
Кошевой онемел от неожиданности. Неужто от гетмана узнали, черти?.. Перекрестился истово.
— Господи! Да что ты, пане брате? И в мыслях не держал злого...
— Не крути, кошевой, твоего гонца наши казаки перехватили, грамоту твою сам читал — вот она, твоя грамота.
Гуляй-День швырнул на стол вынутую из кармана грамоту.
У кошевого затряслись рукп.
Писарь Микитей и есаул Панченко переглянулись. Худое дело. Как поправить? Один способ: дать пуль и пороху, соли дать и для отводу глаз бочки три горелки.
Нарушив тяжелое молчание, сказал о том писарь Микитей скороговоркой.
— А в церковь почему не пускаете, аспиды? — спросил, грозно сводя брови, Омелько Трапезондский.— Мы ведь не басурманы, веры, кажись, одной... Или, может, вы к униатам пристали? Может, с ляхами и иезуитами побратались?
Лысько как очумелый взглянул на Омелька, которого только теперь приметил.
— Что, отнялся язык? Узнал меня, атаман?
— А кто тебя не узнает! — грызя люльку, со злостью пробормотал Лысько.
Памятна была ему встреча с этим харцызякой Омельком под Переволочной, когда на глазах у всего товарищества тот высмеял кошевого за отнятую у казака саблю, которую казак в бою добыл, порешив шляхтича.
— Я вечный, брат, кошевой, пусть лучше с тобой черти в пекле братаются! Меня ни сабля, ни пуля не берет. Ты, друг, со мной в согласии будь, тебе же лучше.
Нечего делать, пришлось выдать, чего хотели низовики. Но в церковь не пустили, сказали — поп заболел. Попу настрого приказали и носа не показывать. Для верности заперли в хате и стражу приставили к дверям.
«В церковь пусти,— рассуждал кошевой,— начнут с сечевиками языком плести — из этого ничего доброго не выйдет. И так уже сечевые казаки блажить начали. Гляди, как бы вместе с низовиками нового кошевого не выбрали! Что-то есаул Панченко молчит... Может, он замыслил стать кошевым? А все беспокойство, неуверенность проклятая оттого, что гетман Хмель черни потакает».
Не спал ночь кошевой Лысько. Своею рукой, не доверяясь писарю, отписал новую грамоту гетману в Чигирин.
Отписал, что низовики налет на Сечь учинили. Ограбили казну сечевую. Взяли порох и пули, намеревались церковь сжечь, а попа повесить, пришлось для безопасности святого человека стражу к его дому приставить...
Верный казак того же ночью повез грамоту гетману в Чигирин и особую — городовому атаману Лаврину Капусте.
Лаврину Капусте кошевой Леонтий Лысько отписывал, что низовики замыслили руку поднять на жизнь гетмана. Среди них иезуиты зерна каиновы сеют, подговаривают. Пора их отсюда убрать. А то случится, не дай бог, беда, тогда поздно будет...
Конечно, было бы куда вернее, раздумывал кошевой, самому поехать в Чигирин. Повидался бы там с генеральным писарем. Потолковали бы с ним. Давно намекал ему Выговский: «Если какая докука будет, рад буду помочь...»
Лысько тогда на эти ласковые слова только поклонился низко, а теперь, вспоминая их, даже заерзал в постели. Но как поедешь? Во-первых, без дозволения гетмана выехать отсюда не можно. Во-вторых, выедешь, хотя бы и с дозволением, так, чего доброго, казаки другого кошевым выберут. Прощай тогда пернач атаманский...
Сомнения грызли растревоженное сердце кошевого Лысько. А может, все кинуть и податься на свой хутор под Миргород? Ведь там и женушка-шляхтяночка ждет, и мельницы хорошие, и пруды рыбой полнятся, а пасека такая, что, пожалуй, по всей Украине другой такой не найти... Узнали бы сечевые казаки, каким маетком владеет кошевой,— не миловать ему позора. Даже писарь и есаул о том не знают.
«Скорей бы в поход!» — думал кошевой. Душно в горнице, по но так от щедро натопленной печи, как от жарких, беспокойных мыслей...
Для низовиков день выдался славный. Выкатили перед шалашами взятые на Сечи бочки с горелкой. Выбили днища. Марчук и Моргун, как опытные счетчики, зачерпывали деревянными ковшиками горелку, угощали низовиков.
На кострах жарили баранов.
Солнце грело совсем по-весеннему. Звепели под снегом ручейки.
Сидя на возу, кучка казаков слушала рассказы прибывших донцов. Рослый, в синем жупане, казак Данило Чуб рассказывал — турки под Азовом зашевелились. Если, чего доброго, зачнут поход, нужно низовикам и сечевикам на Крым ударить...
Подопригора повеселел. Усмехался Тимофею: «Видишь, какое дело, в самую пору мы тут объявились!» Тимофей всего лишь две ночи перепочевал у низовиков, а казалось — год уже миновал...
Хома Моргун, раздав горелку, по праву, утвержденному товариществом, хлоннул сам три ковша, пыпес из своей Землянки бандуру и, умостившись на перевернутой днищем вверх бочке, запел. Могучие голоса раскатисто взлетали в синее небо:
— Днiре, брате, чим ти славен,
Чим ти красен, чим ти ясен, —
Чи крутими берегами,
А чи жовтими пiсками,
Чи своiми козаками?
— Ой, я славен бурлаками,
Низовими козаками!..
— Эх, матери его Ковинька! — обнял Тимофея за плечи Подопригора.— Слыхал? «Ой, я славен бурлаками, низовими козаками!» —запел он над самым ухом Чумака.
Омелько Трапезондский развалился на снегу и, раздувая усы, сладко храпел. Чумак, проходя мимо, сказал Подопригоре:
— Может, деда пашего в землянку бы завести, а то простынет, занедужит?
— Кто? — вскочил Омелько под смех казаков, будто не он храпел только что.— Э, мальчуган,— погрозил он кулаком покрасневшему Тимофею,— не знаешь ты Омелька Трапезондского! Он в огне не горит, в воде не тонет. Не дождется король Речи Посполитой и его паны сенаторы, чтобы Омелько простудился да издох. Еще погуляю я в Варшаве, разрази меня гром!..
И старый казак спова углегся на снегу.
...Но не довелось Чумаку отсыпаться после долгих странствий еще и третью ночь. Пробудился Тимофей от тревожного звука труб. Мигом вскочил на ноги. Подопригора и Гуляй-День уже пристегивали сабли.
Когда выскочили наружу, ветер кинул в плечо рассыпчатый стук барабанов.
Призывно и резко трубили трубы с валов Сечи. Из раскрытых ворот выезжали на застоявшихся конях сечевые казаки.
Сечевой есаул Панченко подскакал к землянке Гуляй-Дня. Запыхавшись, скатился с седла.
— Дозоры известили — меж Кичкасской балкой и Будиловскими ериками орда ширинского князя Келембет-Гамзы объявилась... Не иначе на Кодак идут, хотят Сечь и Низ обойти. Нужно перехватить и порубать...
— А ты горевал, что долго битвы ждать! — кинул Гуляй-День Подопригоре.— Передай кошевому — выступаем.— Голос Гуляй-Дня прозвучал с силой, перекрывая ступ барабанов: — По коням, казаки!
...Точно на крыльях летели вслед за сечевиками низовые казаки. Звезды заливали степь зеленоватым сиянием. Свистел в ушах встречный ветер.
Кошевой Лысько на рослом угорском скакуне догнал Гуляй-Дня. Несколько минут молча ехали рядом. Потом Гуляй-День сказал укоризненно:
— А ты пороху не хотел давать...
Не ответив, кошевой сказал:
— Орду пропустить никак не можно... Гетман головы снимет.