Как раз только сел завтракать, только успел поддеть на вилку кусок мяса — в горницу без стука ввалился запыхавшийся полковой писарь Андрий Берло.
— Челом тебе, паи полковник...
— Челом, челом,— ответил Богун.— Что так рано?
— Недобрые вести,— сказал Берло, опускаясь на лавку напротив полковника.
Лукаш поставил перед ним чистую тарелку, придвинул оловянный стаканчик. Богун приказал джуре:
— Убери.
Лукаш взял стаканчик и графин и отнес в посудный шкаф. Попугай в клетке на стене над шкафом захохотал и прокартавил:
— Дурак! Дурак! Мосьпане! Мосьпане!
Лукаш только кулаком украдкой погрозил. Если бы полковник увидел, рассердился бы. Стал за спиной у полковника.
— Какие же новости? — спросил Богун, отодвигая тарелку.— Ты, Лукаш, нди.
Когда дверь за джурой закрылась, Андрий Берло заговорил взволнованно:
— Дозорные взяли «языка». Ляхи стянули под Каменец двадцать хоругвей гусарских и драгун. Сам коронный гетман Станислав Потоцкий там. Староста каменец-кий Петр Потоцкий выступил уже из Каменца. Идут на Винницу и на Бар.
— Мы их надлежащим порядком, как достойно кавалеров Речи Посполитой, встретим,— засмеялся Богун.— Что ж тут худого? Ведь для того и стоим мы здесь всем полком и я торчу с вами, а то был бы в Переяславе... Небось погуляли там полковники, да писари... Ну, ничего, и мы успеем...
— Выпить успеем, полковник, а вот еще такое нынче отобрали казаки у католического монаха...— Писарь положил на стол перед Богуном пергаментный свиток.
Богун развернул его, поглядел на печать, сказал вслух:
— Королевский указ... Любопытно!
— А ты прочитай, пан полковник... прочитай.
— Погоди, молока дай выпить, нехай его милость король обождет...
Богун налил в фарфоровую кружку молока, пил неторопливо, мелкими глотками. Писарь от нетерпения даже заерзал на лавке. Вот человек — камень! Бежал к нему сломя голову, чуть сердце из груди не выскочило, даже ждать не захотел, пока коня оседлают,— а он молочко попивает и глазом не моргнет на этот проклятый указ...
И так всегда — когда тебя от нетерпения корчит, полковник усом не поведет. В прошлом году так же было под Ямполем: татары уже крышу подожгли, в окна стрелы пускают, а он к сапогу шпору прилаживает. Ты ему кричишь: «Кинь проклятую шпору, погибнем!» — а он в ответ: «Как это казаку, да еще полковнику Ивану Богуну, с одною шпорой на коне скакать? Засмеют враги...»
Писарь наконец не выдержал:
— Да оставь ты молоко свое, ей-богу! Еще кабы горелку, ну тогда так-сяк...
— Вот и выпил,— сказал Богун, вытирая рушником, висевшим на спинке кресла, усы.— Горелку, Андрий, пить будем, когда коронного гетмана Станислава Потоцкого побьем. А пока что почитаем, что там нацарапал его милость король Ян-Казимир.
Выше и выше ползли кверху широкие черные брови, задрожала синяя прожилка на виске, у левого уха, от мочки до скулы налился кровью глубокий рубец — память о поединке с польским польным гетманом Калиновским под Берестечком. Поглаживая вокруг оселедца выбритую до синевы голову, Богун читал:
«Всем полковникам, есаулам, сотникам и всем людям Войска нашего Запорожского.
Дошло до нас, будто бы злобный изменник Хмельницкий отдал вас в вечное подданство царю Московскому и, совершив это против власти и воли вашей, понуждает вас присягать царю Московскому. Однако между вами нашлось много постоянных в присяге и верности нам, королю Речи Посполитой Яну-Казимиру, которые от мятежника Хмеля отступились и вскорости еще отступят и будут нам верны и послушны. Мы предостерегаем вас, чтобы вы в спокойствии оставались, ожидали в своих домах прибытия войска коронного, которое не замедлит к вам и покарает надлежащим образом бунтующую своевольную чернь и приведет к покорности изменника Хмельницкого с его захребетниками. А если наше коронное войско под началом его милости коронного гетмана Станислава Потоцкого вступит в расположение ваше, то вы, памятуя нашу милость к вам и как прежде были рукодайными слугами нашими, повинны оказать ему всяческую помощь и купно с ним идти против Хмельницкого и его союзников. Мы же за вашу верную службу королю и Речи Посполитой обещаем вам ласку и вольности.
Ян-Казимир, король Речи Посполитой.
Дано в Варшаве, в месяце феврале, дня двадцать первого. Канцлер коронный Лещинский, своего рукой».
— Своею рукой...— задумчиво повторил Богун, накрыв широкой ладонью прочитанный королевский указ.
Андрий Берло, не закрывая рта, следил за каждым движением полковника. Рвалось с языка: «Присягу-то мы еще не приносили,— может, нас король и хочет своими мыслями одарить...»
Продолжая думать свое, Богун сказал:
— Своею рукой. Надо, чтобы своя рука только своего кармана держалась... А в чужие не залезала бы... Король, король...
— Дурак, дурак, брехун...— закартавил попугай и захлопал крыльями в клетке.
— Вот правду сказал! — захохотал Богун,
— Правда! Правда! — снова закричал попугаи, по Богун погрозил ему пальцем, и он притих.
Солнечный луч скользнул по окнам, заиграл на стекле шкафа, где переливались синими, красными, зелеными цветами графины и кубки, тщательно расставленные на полках. Луч преломлялся в зеленых медведиках, наполненных доверху душистою ятрановкой. «Хозяйка настаивала ее к пасхальному дню,— подумалось Богуну,— а где-то мы на пасху будем? Да и как быть с хозяйкой?» Скоро уже родит ему сына Марта. Даже улыбнулся широко, удивив этим писаря. Почему улыбается полковник? Что смешного в указе королевском?
«Да, сына,— твердил себе Богун.— Только сына, Марта, слышишь?» Хотя была Марта в эту минуту за три комнаты от него, а ему послышался ее ответ: «Слышу, Иван, слышу...»
— Где же этот монах? — спросил вдруг сурово Богун, и Андрий Берло, уловив в его голосе хорошо знакомую ему резкость, вскочил на ноги и щелкнул каблуками так, что звякнули шпоры.
— В крепости.
— Немедля сюда его!
— Слушаю папа полковника.
Выпроводив Берла, Богун пошел в опочивальню. Марта сидела за столиком со старенькой служанкой Докией. На тарелке посреди пшеничных зерен копошился паук. Богун появился внезапно, и ни служанка, ни Марта не успели убрать тарелку.
— И не стыдно вам? — укорял Богун.— Казачки — и в такую чепуху верите? Видать, снова, бабка, ворожишь, сына родит Марта или дочку...
— Да, да, соколик мой,— сказала старуха, подымаясь на ноги.— Сына, сына! Этот паук, крестом меченный, со сводов церковных снят, едва поймала, он правду показывает. Дай и тебе, пан Иван, поворожу...
— Пауки только в палацах да церквах и водятся, бабка Докия,— пошутил, не улыбаясь, Богун.
Сел в кресло рядом с Мартой, взял в свои руки черную длинную косу, что вилась за плечами. Марта кинула на него тревожный взгляд. Встретилась с его пронзительным и задумчивым взглядом. Часто забилось сердце. Легкий суховейный ветерок, казалось, коснулся губ.
— Что-нибудь недоброе?
— А казаку разве нужно недоброго бояться? — уклончиво ответил Богун.
— Твоя правда, полковник,— вмешалась Докия, крепче завязывая узлом белый платок под подбородком.— Ляхи? — спросила она у Богуна.
— А кому ж еще? — ответил Богун.
— Близко? — спросила и Марта, понемногу успокаиваясь.
— А когда ж они были далеко?
— Никуда я не поеду,— решительно сказала Марта, придвигаясь ближе к Богуну.— Если ты пришел уговаривать меня, напрасно, друг, беспокоился.
На продолговатом лице Марты мелькнула тревожная тень, печальными глазами глядела она в широкое окно. За окном виднелся закованный в ледяную броню Буг и над рекой серая волнистая стена крепости с башнями, на которых развевались освещенные солнцем флажки.
— Не расставалась я с тобой, Богун, с того дня, как повенчаны, и теперь не расстанусь.
Марта, когда речь шла о важном и тревожном, называла его не по имени, а по прозванию, и это нравилось Богуну, как бы подчеркивало их равенство и братство. Перед Батогской битвой женился он на Марте. Ни отца, ни матери не было у девушки. Сожгли их живьем жолнеры Калиновского еще перед Берестечком. Жила она у тетки, бедной городской мещанки, муж которой был скорняком в Баре. И с самого дня свадьбы Марта всегда была с ним. Даже когда под Батогом рубился со шляхтой, Марта была в обозе и, когда на обоз набежали рейтары, взяла в руки мушкет и стреляла во врагов, трех солдат королевских насмерть убила.