Но то, о чем ночью думала, и теперь не уходило из сердца. Не челом бить на кого-нибудь придет, не милости просить, а поклониться низко, до земли... Да где там! И думать нечего. Наслышалась от людей такого про житье здешнее... Не до Явдохи людям гетманским, а самому гетману и подавно.
Отошла Явдоха уже далеко от каменной ограды и остановилась, задумалась. Оглянулась, поворотила назад. Несколько минут нерешительно топталась перед калиткой, а потом, осмелившись, взяла сморщенною рукою молоток и робко ударила несколько раз по тарелке. Хоть била не сильно, а показались ей эти удары пушечными выстрелами. Ноги подкашивались со страху. Хотела уже кинуться опрометью прочь от искушения, но калитка открылась и перед старухой выросла статная фигура, как ее зоркий глаз сразу угадал, не простого казака.
— Пане,— сказала она, поклонившись,— как бы мне к гетману пройти.
Есаул Михайло Лученко, наученный уже на горьком опыте с оружейником Демидом Пивторакожухом и хорошо помня приказ гетмана — всех, кто с жалобой на войсковые власти или общественные в канцелярию идет, пропускать свободно,— молча оглядел старую и, вздохнув, ответил:
— Идем, бабка. Гетман как раз спрашивал про тебя, сидит и ждет, скоро ли ты придешь.
От волнения Явдоха Терновая и не заметила ехидной насмешки есаула. Еле поспевала за его широкими шагами. Перед большим крыльцом остановилась, благоговейно глядя на высокие двери, обшитые медью, при которых казаки с обнаженными саблями и большими пистолями за поясом, в кунтушах, стояли как каменные.
Лученко оглянулся через плечо.
— Не лови, бабка, ворон, не мешкай...
Чуть не упала, зацепившись за высокую ступепьку. Лученко поддержал под локоть и ободрил:
— Ну, ну, не в храм молиться идешь, смелее!
Молчаливое благоговение старушки начинало ему правиться. Более всего не любил есаул разговорчивых торговых людей и суетливых жалобщиков. А старушка чем-то напомнила ему его мать.
Прошли через длинные сени, и Лученко ввел Явдоху в большую комнату.
Сколько жила на свете, а в такой не приходилось бывать! Потолок высокий, окна широкие, светло, как на дворе. Стулья с резными спинками за длинным столом, накрытым алою скатертью. Вдоль стен по обеим сторонам скамьи, обитые кожей. Сколько бы сапог вышло из этой кожи? На камине будто из золота сделанный всадник на коне, голый — глянуть стыдно,— держит над головой синий шар, на котором какие-то палочки намалеваны.
— Садись, бабка,— указал место на скамье Лучепко и вышел из горницы.
Только усевшись, заметила Явдоха, что она тут не одна. Напротив нее сидело двое панов в кафтанах с вензелями, чуть подальше — старенький слепой дед, держась за руку молодой дивчины, ближе к окну — человек в чужеземной одежде держал в руках черную шляпу и, закинув ногу на ногу, с любопытством поглядывал на Явдоху.
«Лучше пойду»,— подумала она.
Встать бы незаметно и выскользнуть из горницы... Но, поглядев на панов, которые брезгливо посматривали в ее сторону, решила: «Нет, не пойду». Сердце подсказывало — не нужно бояться. А сказать гетману, что задумала, должна. А что паны тут уселись — пускай сидят. И они явились не приказывать, а просить. Ишь какие испуганные! Поглядывают всё на высокую резную дверь возле кафельной печи: наверно, оттуда должен выйти гетман. У Явдохи от волнения, а может, от старости, чуть приметно дрожали пальцы рук, которые она держала на коленях. Скрипнула входная дверь, еще двое панов вошли, направились к скамье, сели. А через минуту снова отворилась дверь, вошел посполитый в убогой одежде, ступая на цыпочках ногами, обутыми в лапти, прошел в уголок, не садясь, приткнулся к стене.
Не успела Явдоха разглядеть посполитого, как через порог ступил поп в длинной рясе, с крестом в руке. Многие встали, склонили головы. Поднялась и Явдоха. А паны в заморской одежде только глаза таращили, переговаривались на чужом языке.
Поп перекрестил воздух, прошамкал что-то запавшим, беззубым ртом, сел на скамью у самых дверей.
Явдоха подумала: все к гетману, кто с жалобой, кто с просьбой, а все равно всех бедняков, не этих панов постылых, что кучкой сбились и сторонятся простого люда,— все равно не соберешь в гетманских покоях, хотя бы сто покоев таких было, не уместятся...
Не опомнилась Явдоха Терновая, как снова отворилась дверь, и в покои вошел нарядно одетый полковник, и все с мест повскакали. Сразу подумала Явдоха: «Гетман...» Но нет! У гетмана, сказывали, усы длинные и плечи широкие. А этот низенького роста, и под носом не усы растут, а будто кто сажей вымазал. За ним шагал уже знакомый Явдохе есаул Лученко. Показалось, что он даже головой кивнул ей приветливо: мол, не тужи, старушка! А тот, низенький, став у стола, быстро проговорил тонким, женским голосом:
— Гетман всея Украины и реестрового казачества обоих берегов Верхнего и Нижнего Днепра и всего Войска Запорожского его величества царя Московского Зиновий-Богдан Хмельницкий.
Тихо стало в покоях. Явдоха затаила дыхание. Уже ничего и не видела, что вокруг творилось, и не слышала. Смотрела на раскрытую дверь, возле которой точно из-под земли выросли два казака. Послышались твердые шаги, и Явдоха увидела Хмельницкого — он, касаясь высокой притолоки павлиньими перьями своей шапки, переступил порог и неторопливо, окинув внимательным взглядом собравшихся в горнице, прошел к столу. Джура, следовавший за ним, принял из его рук темно-синий плащ и шапку, отороченную мехом.
На гетмане был синий, драгоценного заморского адаманта кунтуш, плотно опоясанный кармазинным поясом, тканным золотыми нитями. Заложенная за пояс, играла цветными каменьями булава.
Вот он, Хмель, которому отдала, не колеблясь, сына своего единого. Благословила, своею рукой перекрестила, провожая на битву с панами-ляхами. Не драгоценными панскими одеждами удивил и поразил он Явдоху Терновую. Ведь это его призывал в тот страшный знойный день, погибая на колу, ее Максим. Ведь это о нем шептал тогда окровавленными устами: «Погодите, паны-ляхи, Хмель придет. Вот он уже идет, Хмель». Но гетман тогда не пришел, и чудо, о котором молили, не совершилось.
Не молилась за него в тот день богу, а проклинала. Вот он смотрит теперь на Явдоху Терновую. Может, угадывает ее мысли? А в селе русском сколько мыслей было о нем! Да разве только у нее одной? Все посполитые, вся чернь от Вислы до Днепра, на Низу и в Диком Поле, все его имя либо славили, либо поносили, а даже обругав крепко и пожелав ему болячек в печенку, говорили: «Нет лучше Хмеля. Он нас не продаст ни панам-ляхам, ни басурманам».
Усталое, изборожденное морщинами лицо гетмана было сурово. Под глазами точно кто-то высинил густо, а через левую щеку багровел рубец — как видно, след вражеской сабли. Если бы сбросил с себя вот этот кунтуш панский да пояс златотканый, ей-богу, был бы с виду простой казак.
Лицо гетмана, на удивление Явдохе, напомнило ей лицо покойника Максима. Вот так и он хмурил брови, глядел исподлобья, слушал, склонив к правому плечу голову, когда обращались к нему, и такая же седина лежала на его голове. И то, что здесь, в покоях, почтительно стояли перед гетманом, ожидая его слова, паны-шляхтичи, какие-то люди заморские, поп, наполнило сердце Явдохи неведомым до сих пор чувством силы. Она ровнее выпрямила согнутые горем и бедой плечи и только теперь прислушалась, о чем говорилось в покоях гетмана.
— Бью челом тебе, ясновельможный пан гетман,— почтительно говорил толстый шляхтич.— Казаки полковника пана Глуха землю в маетке моем забрали, пшеницу из амбаров роздали посполитым, осыпа и рогатого не платят. Обращался к полковнику пану Глуху — слушать не хочет. Воззри, гетман, на меня! Был заможный, а теперь в тягости такой, что недолго и до сумы нищенской...
— Как зовут пана? — спросил Хмельницкий, окидывая взглядом тучную фигуру просителя, и, разглядев на пальцах золотые перстни с добрыми каменьями, покачал головой, точно подумал: «До нищенской сумы тебе еще далеко».
— Ясновельможного пана гетмана верный слуга Владислав Калитинский.
Шляхтич склонил голову. Замер на месте, ожидая гетманского приговора.