Выбрать главу

Вместе с московским посольством выехали Лаврин Капуста и Герасим.

Яцкович.

...Двадцать третьего октября царь Алексей Михайлович повелел объявить в Успенском соборе, в Кремле, свою высокую волю войску русскому итти войной на недруга земли Русской и веры православной, короля Речи Посполитой и Литвы – Яна-Казимира.

По торным дорогам на юг, к порубежным землям, двинулись, в заранее намеченном порядке, стрелецкие полки. Часть их шла под начальством воеводы Федора Васильевича Бутурлина, часть – во главе с князем Григорием Григорьевичем Ромодановским.

Глава 15

– Ганна, подумай, Ганна...

Сидел, опустив голову на руки. Слушал, как выстукивает по стеклам дождь. Ветер дергал ставни. На жаровне, в камине, тускло мерцали угли.

Ганна притихла в ногах, на медвежьей шкуре, положила ему руки на колени, глядела в огонь.

Хмельницкий чувствовал: сердце до краев полно тоски и скорби. Как выплеснуть все это из сердца? Снова судьба зло насмеялась над ним. Лежал в земле его Тимофей. Навсегда, навеки ушел. Теперь он понимает: не только сына потерял в нем, гораздо больше. Подумал о своих годах. Положил теплую руку на голову Ганны. Может быть, она одна способна понять? А сколько лет напрасно отдал другой? Лживой, коварной. Он, который славился своим умением распознавать измену и коварство, оказался тогда просто неразумным младенцем. Как жаль теперь тех потерянных лет!

– Где ты была тогда, Ганна?

– Когда?

И догадавшись, – ведь не раз уже он спрашивал ее об этом, – Ганна пожимает плечами. Где? А где он был? Ей кажется, прошлого не было. Есть только то, что протекло в эти два года, когда она вместе с Богданом шла рука об руку, вместе с ним переживала радость и горе. Вот опять горе – погиб Тимофей. Она знала, как тяжело Богдан переносит его смерть. Только вернулся Богдан из-под Жванца и сразу же кинулся в церковь. Припал к телу Тимофея. А когда вышел из церкви, все увидели – словно десяток лет внезапно лег на плечи гетману, – шел по двору такой походкой, какой еще никогда не ходил. Глаза в землю, плечи опущены. Кто лучше, чем она, понимал его боль и его тоску? Ведь только ей он доверялся, говорил:

– Идут года... Разве остановишь их? Только на Тимофея надеюсь.

Отлетит с него, как чешуя, слиняет все, что сверху, останутся отвага и разум, тогда ему одному могу доверить свои замыслы, знаю: твердо будет хранить в сердце все мои стремления... Он понимает: счастья и воли краю добудем только воедино с Русской землей... Он не станет зариться на куски, которые кидают со своего стола паны, не станет Адамом Киселем или Еремою Вишневецким, не изменит вере, не предаст народ.

Говорил все это Ганне, а, казалось, видел перед собой Тимофея. А сколько раз говорил это ему при ней? Напутствовал и учил. И Тимофей, который так не любил, когда его учили другие, слушал отца, широко раскрыв глаза, жадно впитывая в себя каждое слово.

...Ветер стучит в окна. Стонет осенняя непогода. В опочивальне сумрачно. Может быть, он сам виноват, что так бессмысленно потерял Тимофея? Может быть, не надо было начинать это молдавское дело? Но разве для себя начинал? Разве не думал, что это должно принести пользу Украине?

Да и зачем теперь думать о том? Можно было укорять себя сколько угодно, искать оправданий и мучиться в догадках, но все это уже бесполезно и ненужно. Возвратить Тимофея из могилы этими тревожными мыслями нельзя.

Он тихо снял с колен руки Ганны и поднялся. Надо было жить, надо было думать, возвращаться в суровый мир, оставить эти бесплодные упреки самому себе. И он усилием воли заставил себя в эту минуту думать о другом.

Меряя ровными шагами просторную опочивальню, он уже мысленно летит под Жванец, откуда только что прискакал, снова видит перед собой злобное лицо хана Ислам-Гирея, слышит его слова:

«С Москвой союз заключаешь!.. Погоди, приду в твои земли, огнем и мечом, как великий Батый, разорю города и села, весь край превращу в пустыню...»

«Что добыл Батый, то потерял Мамай», – ответил он хану. Ислам-Гирей только замахал руками. И все.

Еще когда ехал под Жванец, уже знал, что хан подписал договор с королем Яном-Казимиром. Но не мог отказать себе в удовольствии увидеть разъяренное лицо своего недруга. Он напомнил ему Зборов и Берестечко – две страшные измены, которые так дорого обошлись его отчизне. Высказал все, что давно накипело, и уехал.

Разведка захватила королевскую грамоту хану с дозволением брать ясырь. Прочитав эту грамоту, он приказал Богуну вступить в бой с татарами.

– Теперь, Иван, нечего цацкаться с басурманами. Тряхни их.

– Тряхну так, что хан скорчится, – весело ответил Богун.

... – Богдан!

Кто это зовет? Ганна? Она. Погрузясь в воспоминания, он забыл о ней.

– Ты говоришь вслух, Богдан.

Он смутился:

– Не может быть!..

Ганна поднялась, подошла ближе, положила руки на плечи.

– Только что с Богуном говорил...

Он должен был согласиться.

– Правда твоя. Видишь, старею...

– Ты еще молод, Богдан, – она говорила это шепотом, тем горячим шепотом, от которого теплело на сердце, – ты молод и силен, ты отважен и смел, и я люблю тебя больше всего на свете. Иногда я думаю, что люблю тебя больше, чем себя.

– А сейчас, Ганна?

Он заглядывал ей в глаза.

– И сейчас люблю тебя больше, чем себя.

Он крепко прижал ее голову к своей груди и, целуя в лоб, сказал:

– Тяжелее всего, Ганна, когда в трудные минуты нет рядом человека, которому бы все сказал, не таясь... Не повезло мне в жизни, Ганна. Мало было со мною таких людей. А теперь ты тут, и мне легко переносить горе и боль. Я только что думал о прошедшем. С чем начинал? Двести беглецов из панской неволи были моими воинами. А теперь? Семнадцать полков. Теперь весь край... Весь народ... И Русская держава, народ русский идет на помощь. Ты понимаешь это, Ганна?

Она понимала. Она сочувствовала его радости, и жила ею, как и он.

... – Паны варшавские давно всюду болтают: не за волю восстал Хмельницкий, не о вольностях и правах своего народа заботится, не тем болеет, что чернь в нищете изнывает, а за собственную обиду мстит, за то, что Чаплицкий отстегал его сына да выкрал любовницу...

Почувствовал, как при этих словах плечи Ганны дрогнули под его руками. Но совесть у него была чиста, мог говорить об этом свободно и открыто.

– Разве они понимают? Хотя, как видно, понимают, ибо наветом тщатся запятнать святое и правое дело. Клевета порою хуже ножа в спину. Я, Ганна, долго присматривался, много бродил по свету, повидал такого, что в сердце гнев один остался. Во что край наш обратили? Надругательства, палки, казни на колу, а с битого да ободранного бедняка еще дерут три шкуры... Не Украина, а проходной шлях. Ходи кому угодно, карманы золотом набивай.

Нечем хану дань платить – бери ясырь, уводи в полон сколько хочешь украинского люда; нужны невольники на галеры – приезжайте сюда, турки, берите. Нужно принцу Конде с испанцами воевать – нанимает себе войско на Украине, и казаки ему Дюнкерк добывают. Разве о том вспомнит когда-нибудь принц Конде или его потомки?

– Все это жгло мне сердце, Ганна, железом раскаленным. А как было начинать? У них сила, у них оружие, у них закон... Не в одну ночь родился замысел мой – поднять народ... Долгие годы носил в себе ту мысль...

Взлелеял ее, как мать младенца. Ты понимаешь, Ганна?

Она кивнула молча.

– Понял еще тогда: если не будем воедино с народом русским, – паны, король, султан, хан, кто только захочет, разорвут нас на куски, чтобы и памяти не было о земле украинской. Не по-ихнему сталось!.. Но знаю: еще не один раз будут польские паны сеять раздор между нами. Да не только польские паны, а и турки, и татары, и немцы, и шведы, все, кто не хочет, чтобы мы стали сильными да вольными...