Чувствовал, что казаки ждут от него большего. Твердо сказал:
– Выгоним чужих панов, да и своих плодить не станем. Что богом положено на долю нашу, как жить кому, того держаться будем.
Помолчал, подыскивая, что бы еще сказать, и, рассмеявшись, пошутил:
– Будет твое прозвище не Гуляй-День, а Гуляй-Сто-Лет! Пора мне ехать, казаки.
Все вскочили на ноги. Гуляй-День подвел коня. Держал стремя, пока гетман не сел в седло. Сказал:
– Провожу тебя, гетман.
Держась за стремя, шагал рядом. За оврагом ждала охрана. Хмельницкий пожал руку Гуляй-Дню:
– Счастья тебе, Гуляй-День!
– Будь здоров, гетман!
Охрана окружила гетмана. Гуляй-День остался один. Стоял, прислонившись плечом к дереву. К костру не хотелось возвращаться. Было нехорошо на сердце, словно кто-то обидел, словно не сбылись какие-то надежды.
...В шатре гетмана ждали. Выговский кинулся навстречу:
– Важные дела, Богдан... – Дрожащими руками разворачивал длинный лист пергамента. – Письмо от короля тебе в собственные руки...
Хмельницкий сбросил мокрый кобеняк <Кобеняк – плащ с капюшоном.>. Поглядел на Нечая и Мужиловского, стоявших рядом, точно не расслышал слов писаря. Спросил Мужиловского:
– Что под Збаражем?
– Последние дни доживают...
– Не вырвутся?
– А хоть бы и прорвались – теперь не страшно.
В глазах Выговского горели злые огоньки.
«Вот так он умеет представиться равнодушным, – подумал он, – когда у самого под сердцем сосет».
– Что ж там король пишет? – спросил Хмельницкий, садясь по-татарски на кошму.
Вытер платком мокрое лицо, кивнул полковникам, чтобы садились.
– Полчаса назад, – облизывая губы, взволнованно проговорил Выговский, – явился парламентер, личный адъютант короля, ротмистр Бельский, и привез это письмо. Король ждет твоего ответа.
– Ответа? – переспросил Хмельницкий.
«Ответа?..» – подумал про себя. Что ж, он ответит. В груди жгло и ломило плечи. Видно, простудился. Этого еще нехватало.
– Постой, Выговский! Крикни там Тимка!
Выговский высунулся за полотнище шатра и сердито позвал:
– Тимко!
Боком в шатер просунулся личный гетманский повар Тимко, низенький сухощавый казак.
– Слушаю, пан гетман.
– Чарку горелки и горсть пороху! – приказал Хмельницкий.
...Через минуту взял в руку принесенную Тимком чарку, всыпал в нее полгорсти пороху, размешал и выпил не поморщившись.
– Такого король не выпьет, – пошутил, вытирая усы, – наилучший способ от лихорадки. Еще под Цецорой научил меня старый казак, помогает. И тебе советую, Иван, не так трястись будешь, держа в руках королевскую грамоту.
– Шутишь, Богдан, а время идет.
– Время теперь для короля важно. Нам спешить некуда.
Вытянулся на кошме, положил под голову кулак. Повернулся спиной к Выговскому.
– Читай, писарь!
Нагнувшись над свечой, Выговский читал:
– "Нашу королевскую милость охватила скорбь, когда дошла до нас весть, что ты проявил непокорство со всем нашим Войском Запорожским..."
– Было ваше! – прервал чтение Хмельницкий. – Пора забыть, пан круль!..
Выговский нетерпеливо пожал плечами.
– "...не выказал достодолжного нам верноподданства, невзирая на то, что мы тебе прислали булаву, хоругвь, и наместо того, чтобы закончить комиссию согласно с составленными нашими комиссарами пунктами, не только не учинил так, но и тогда, когда мы выслали часть нашего коронного войска для усмирения бунта простого народа, который никогда к Войску Запорожскому не принадлежал, ты на это войско наступил и по нынешний день наступаешь.
Мы желали тогда, через нашу комиссию и комиссаров, до конца успокоить государство, истощенное кровавыми внутренними распрями, сущими на радость всем неверным, с которыми ты вошел в союз".
– Ты слушаешь, Богдан? – спросил Выговский, прерывая чтение.
Хмельницкий в ответ только махнул рукой. Выговский заканчивал:
– "...Мы готовы тотчас выслать послов к тебе, и мы уверены, что найдем в тебе достодолжную верность и уважение. Мы уверены в этом, поскольку сами нашею королевскою особою желаем искать способов, дабы те внутренние распри утишить.
Ян-Казимир, король польский, своею рукою, в Топорове в ночь на шестое августа года 1649".
– Покажи, – Хмельницкий поднялся, опершись на локоть, взял грамоту, пробежал тщательно выписанные строки, повторил громко:
– "Ян-Казимир, король польский..."
Мелькнула озорная мысль: «Послать бы к нему Гуляй-Дня, пусть бы трактовал с ним...» Вслух сказал:
– Наверно, и хану уже письмо послал. Теперь надо за Ислам-Гиреем крепко приглядывать.
– Парламентер ждет, – напомнил Выговский.
– А ты что советуешь? – спросил Хмельницкий.
Выговский глянул на Мужиловского и Нечая, надеясь угадать по выражению лиц их мысли, но они смотрели куда-то под ноги, и он неуверенно сказал:
– Моя мысль – надо послать ответ, что мы согласны начать переговоры и прекратить войну...
– А ты, Нечай? – обратился Хмельницкий к полковнику Нечаю.
– Я мыслю – принудить короля к капитуляции, тогда другой разговор будет. Не жаловать станет нас, а говорить с нами как с равными.
– Я тоже так мыслю, – сказал Мужиловский.
Гетман поднялся с кошмы.
– Завтра утром взять Зборов! Коронное войско добить. Парламентер пусть возвращается. Ответа не будет.
Выговский протестующе поднял руку.
– Ступай, я так сказал – и конец.
...Выговский вышел. Нечай и Мужиловский поднялись.
– И вы ступайте, отдохните... Какой там мир? О чем трактовать? – гетман вскочил на ноги. – Слабодушен стал мой писарь.
Нечай многозначительно заметил:
– Шляхетская кровь играет...
Хмельницкий поднял брови и задумчиво посмотрел на Нечая:
– Нет, друзья мои, не о мире теперь речь. Добьем королевскую армию завтра – значит наша воля добыта навеки, а мир и переговоры – только проволочка, которая даст возможность королю и шляхте подготовиться к новому рушению.
Казалось, говорил сам с собой, словно убеждал себя.
Оставшись один, невольно вспомнил беседу с казаками у костра. Теперь он хорошо знал, чего ожидают они от него. И в эту минуту, за несколько часов до нового боя, перед рассветом, возникла мысль: неужели все еще не дал достаточно воли своим казакам? Тем воинам, которые вместе с ним ходили на битвы, начиная с Желтых Вод? Сегодня их уже не десять и не двадцать тысяч, а многие десятки тысяч... Ни за что на свете ни король, ни шляхта не согласились бы всех этих воинов вписать в реестры. А разве его собственная старшина согласилась бы?
– Богдан!
Вздрогнул, услыхав голос Лаврина Капусты.
– Задумался, – пояснил, пожимая руку Капусте. – Садись, рассказывай: какие вести?
Капуста сбросил на землю мокрый плащ и шапку, сел на кошму.
– Худые, Богдан.
– Что ж, говори дальше, – приказал Хмельницкий, став перед Капустой и скрестив руки на груди. – Говори, я слушаю.
– Король послал письмо хану. К Сефер-Кази уже пробрались посланцы от канцлера. Я думаю...
Хмельницкий остановил Капусту резким взмахом руки:
– Молчи! Мне нет дела до того, что ты думаешь. Как могли пропустить гонцов к хану? Проморгали, дьявол вас побери! Куда глядели?
– Ты же знаешь, гетман...
– Не знаю, ничего не знаю. Боже мой! – закрыл лицо руками.
Словно на что-то еще надеясь, сказал:
– Неужто это так?
– Из верных уст, – твердо проговорил Капуста. И, помолчав немного, добавил:
– Он там уже недели две...
– Думаешь, удержится?
– На бога надеюсь.
– А если спросят, где тот Бельский?
– Повстанцы сожгли вместе с маетком.
– Так...
...Дождь однозвучно шумел за шатром. Перекликались часовые.
Хмельницкий вышел из шатра. Ветер хлестнул в лицо дождем и дымом костров. Не замечая ни дождя, ни горького запаха дыма, стоял он без шапки, унесясь мыслями далеко от лагеря, от этой ночи. Где-то за мраком ночи пробивался ясный, солнечный день, и он там видел себя самого, на диво спокойного и уравновешенного, такого, каким никогда себя не знавал. Это продолжалось одну минуту, и, может быть, именно это принесло ему внезапное успокоение.