— Тебе нравится мое платье. — спросила она и отодвинулась, чтобы Яаков мог лучше разглядеть.
— Больше, чем ты думаешь, — ответил он, придвинул свой стул поближе и осторожно коснулся ее руки под столом. — Послушай, Мария. У меня завтра только два урока.
Она поняла.
— Хорошо, встретимся в одиннадцать возле Машбира. Оттуда совсем близко, — и добавила с усмешкой: — Если, конечно, до завтра не закроют рабанут.
Это все-таки была Мария. Без политики она не могла.
На втором уроке он, как нетерпеливый школьник, время от времени поглядывал в окно и делал вид, что поправляет рукав свитера, чтобы ученики не заметили, что он смотрит на часы. Правда, времени у него было еще сколько угодно, потому что урок заканчивался в десять, а ехать до Машбира — от силы минут двадцать-двадцать пять. Он решил, что выйдет на одну остановку раньше и по дороге заглянет в ювелирный магазин, хотя Мария, конечно, захочет кольцо выбрать сама.
Наконец, прозвенел звонок, и Яаков поспешил в учительскую, за курткой. Учительская была как раз напротив. Когда он вошел, ему навстречу поднялись двое в серых костюмах, без кипы, и даже стрижка у них была одинаковая.
— Вы Яаков Шерман.
Они пришли за ним. С опозданием на две недели, но пришли.
С окна капало, и на полу уже образовалась небольшая лужица, медленно расползавшаяся по сторонам. Яаков отодвинул свой матрац подальше от окна, а заодно и от стены. Когда-то, в детстве, он любил спать у стенки и ночью касаться рукой прохладной шероховатой поверхности. Но караван, конечно, не отапливался, и отсыревшие стены были просто ледяными. Прежде, чем залезть в спальный мешок, Яаков натягивал на себя все, что только возможно, даже куртку, но согреться все равно не мог.
Марию он больше не видел ни разу, и даже не знал, где она и что с ней. Свидания полагались раз в три месяца, к нему приезжали родители, иногда — одна из сестер, но Мария формально даже не была его невестой, и он не мог вызвать ее на свидание. Первое время от нее приходили письма, потом вдруг писем не стало, и Яаков так и не понял, что случилось — то ли она перестала писать, то ли по какой-то причине писем ему больше не передавали. На свиданиях спрашивать о Марии он не решался, потому что знал, что комната прослушивается, и не хотел упоминать ее имя лишний раз. Он, конечно, не верил, что она боится, ведь она всегда бредила узниками Сиона, — так она называла политических заключенных — не пропускала ни одной демонстрации возле Миграш Ха-Русим и вела по этому поводу бесконечные телефонные переговоры. Но все это было до переворота, а с тех пор демонстрации прекратились, аресты стали привычным делом, и Яаков знал, что больше некому поднимать вокруг арестованных ажиотаж. Мария стала старше, романтика была теперь сопряжена со смертельной опасностью, ее семья и так пережила достаточно, и Яаков считал, что он не вправе вмешиваться в ее жизнь. Если Мария не смогла или не захотела его ждать, в конце концов, это ее право. Конечно, могли быть и другие причины. Но об этом он предпочитал не думать.
В соседней комнате кто-то заворочался на матраце, потом с шумом спустил ноги на пол. Яаков высвободил голову из спального мешка. Видимо, сегодня ему уже не заснуть, да и нет смысла засыпать, чтобы тебя подняли через час. В проходе появился старик Эзра. Он шел медленно, припадая на левую ногу, и было слышно, как скрипит жестяной пол каравана. Длинный скрип. Короткий. Снова длинный. Казалось, это никогда не кончится. Наконец, Эзра доковылял до туалета, но дверь за собой не закрыл, и теперь она хлопала на ветру. Менаше приподнялся на матраце и огляделся, но тут же снова укрылся с головой спальным мешком.
Дани тоже проснулся и обвел комнату страдальческим взглядом. Он спал у противоположной стены, и дверь хлопала прямо у него над ухом.
— Что же это такое, ведь тут не дом престарелых: Он-то весь день просидит на своем матраце, а нам вот-вот вставать на работу.
Отвечать не хотелось, и Яаков притворился, что спит. Насчет Эзры Дани начал возникать чуть ли не в первый день своего появления в караване. Некоторое время он с недоумением прислушивался к монотонному бормотанию старика, потом заметил:
— Он же не в порядке, что он здесь делает. Почему вы не потребуете, чтобы его освидетельствовал психиатр и направил в больницу.
Дани не успел договорить, как с другого конца комнаты со сжатыми кулаками к нему метнулся Зеэв.
— Заткнись, ты, левый подонок. Тебя самого надо отправить в сумасшедший дом.
Как и всегда, когда Зеэв волновался, акцент у него усиливался, а слова вылетали одно за другим.
— Я в Минске отвечал за еврейскую самооборону, и там мне встречались и не такие, как ты.
Дани пожал плечами и отступил назад. Господин Леви, банковский служащий, который ухитрился и здесь сохранить респектабельность, так что к нему, единственному из всех, обращались по фамилии, удивленно посмотрел на вскочившего было с места Яакова.
— В чем, собственно, дело.
— В России в психиатрические больницы помещали политзаключенных, — объяснил Ури и добавил, оттесняя Зеэва в сторону: — А почему ты решил, что он левый.
— По глазам вижу, — хмуро пробурчал Зеэв, но вернулся на свой матрац.
Зеэв оказался прав. Дани был, как тогда выражались, «адмонистом». Акция по перемещению поселенцев в лагеря, спешно сооруженные для этой цели в Негеве, прошла удачно, и опьяненная успехом Адмони решила, что в кресле премьер-министра она будет смотреться ничуть не хуже, чем во главе отрядов «Молодой Гвардии». Харид сказал, что в демократическом государстве каждый может выдвигать свою кандидатуру, и этим ограничился, но газеты с тех пор имени неугомонной дамы больше не упоминали, а через пару месяцев сообщили, что госпожа Адмони назначена израильским послом в Северной Корее. Как она на это согласилась, никто не знал, но, по всей вероятности, у Харида были свои методы убеждения. Как бы то ни было, сразу после отъезда несостоявшейся претендентки на власть начались аресты ее сторонников, и Дани, один из сотрудников предвыборного штаба Адмони в Тель-Авиве, был отправлен в Нецарим-2.
Сначала он был уверен, что произошла ошибка и его скоро освободят, а пока что держался обособленно, выучил наизусть висевшие на стене правила внутреннего распорядка и требовал от соседей по каравану неукоснительного соблюдения каждой мелочи. Администрация на его усилия не обращала ни малейшего внимания, зато Менаше в конце концов не выдержал.
— Слушай, — сказал он как-то вечером, — я хочу рассказать тебе одну историю.
— Хасидская притча, — снисходительно улыбнулся Дани, — ну давай, рассказывай.
— Пусть будет хасидская, — согласился Менаше и продолжал: — Пятеро плыли в лодке. Вдруг один из пассажиров начал сверлить дырку под своей скамейкой. — Что ты делаешь, — закричали ему соседи, — перестань немедленно. — Какое ваше дело, — возмутился тот, — я заплатил свои деньги за это место, захочу — и буду сверлить. — Что ты в этом понимаешь, — ответили остальные пассажиры, — ведь вода зальет нас всех.
— И что ты хочешь этим сказать? — невозмутимо поинтересовался Дани.
— А вот что, — не выдержал Зеэв, — если кто-то начнет сверлить дырку, его выкинут в воду.
Дани опасливо покосился в его сторону и промолчал. Он еще не понял, стоит ли воспринимать угрозы Зеэва всерьез, но считал, что лучше не связываться с этим сумасшедшим русским.
На самом деле Зеэв, как он сам признался позже Яакову, никакой самообороной в Минске не занимался, а просто преподавал иврит в летних лагерях Бейтара. И если бы дошло до схватки, Дани, подтянутый, мускулистый и до сих пор сохранивший спортивную форму, наверняка одержал бы над ним верх. Но в глазах этого мальчика, чье знакомство с Израилем началось с принудительных работ под надзором бывших соратников Дани по партии, проглядывала такая решимость, такая упорная застарелая ненависть, что Дани не решался рисковать и негласно признал себя побежденным.