Выбрать главу

Николахе мы даже привязывали сзади к пуговице бумажку на веревочке и он, на общую потеху, иногда долго ходил по всей гимназии с хвостом, не замечая этого. У нашего преподавателя греческого языка, чеха Черного (Эмилия Вячеславовича, автора знаменитой грамматики греческого языка), безобидного, но сумасбродного старика, была особая манера ловить подстрочники, которые он усиленно, но по большей части безуспешно, преследовал: он подходил к парте и неожиданно запускал руку в ящик, если думал, что ученик держит потихоньку подстрочник под столом. Мы пользовались этим и часто делали вид, что держим что-то под столом - близорукий старик запускал туда руку и хватал вымазанную в чернила бумажку. - "Малчишки! - кричал он. - Дрань! Дрань! Выгоню из класса!" - Но никого никогда не выгонял, потому что был добряк в душе. Но греческий язык мы знали у него плохо.

У него была своя система: так как класс наш был большой (около 40 человек), то вызывал он обычно не чаще двух раз в четверть - это приходилось на 14-ый или 15-ый урок (весь учебный год - с августа до мая - делился на четыре четверти; каждая четверть, таким образом, имела несколько больше двух месяцев). И наша главная задача заключалась в том, чтобы угадать, кого когда вызовут: после первого вызова это высчитать было уже не трудно. И поэтому мы занимались греческим языком лишь спорадически - когда знали, что "подошла клеточка" (в классном журнале - для этого специалисты вели свои собственные журналы и свою статистику), в остальное же время ничего не делали и занимались на его уроках своими делами, чему он даже не препятствовал - лишь бы не мешали ему.

Самое страшное и самое неприятное воспоминание у меня осталось от нашего преподавателя истории - Вячеслава Владимировича Смирнова. Это был маленький и очень тихий человек, с небольшой темной бородкой. Все его движения были замедлены, голос тихий. Но это была гроза всей гимназии. Мы все его боялись и остро ненавидели. Требования он предъявлял к нам большие. Мы должны были быть готовы к тому, что он может спросить едва ли не по всему пройденному за год курсу. Он никогда не прерывал ученика, никогда не поправлял его, не переспрашивал. Он ждал - и порой со злорадством, когда ученик сам заврется или совсем остановится.

Бывало нередко так. Вызовет ученика - он всегда вызывал к кафедре, "Кананов!" - Кананов, высокий и самоуверенный гимназист, франт, с непомерно широким кожаным поясом, охотно вскакивает с места, проталкивается вдоль длинной парты, с шумом спрыгивает со скамьи на пол и идет к кафедре, где становится в почти вызывающую позу, выставив вперед одну ногу и заложив за пояс руку. - "Расскажите мне, - тихо говорит "историк", - о событиях в России во время войны Алой и Белой Розы в Англии". Вопрос хитрый - он требует знания и русской и английской истории. Кананов молчит, Вячеслав Владимирович тоже молчит (в его классе всегда царило гробовое молчание, потому что он всё видел, всё замечал и за всё сурово наказывал). Проходит минута, проходят две. Молчание становится напряженным, невыносимым для всего класса. Кананов выставляет вперед другую ногу. - "Ну теперь, - так же спокойно говорит "историк", как будто только что выслушал Кананова, - расскажите о правлении Алкивиада". - Кананов сразу оживляется и уверенным тоном начинает: - "Алкивиад был богат и знатен. Природа щедро одарила его всеми дарами..." - и сразу замолкает, как будто вдруг спотыкается. Опять мучительное молчание. Кананов терроризован, он перестает соображать что-либо - война Алой и Белой Розы... что тогда было в России?... Алкивиад... он, кажется, еще знаменит тем, что отрубил своей любимой собаке хвост? - "Довольно", - бесстрастно говорит мучитель, и против имени Кананова, как раз в середине списка, в школьном журнале легким, всему классу видным движением руки рисует "единицу" или "кол" (т. е. низший балл). Бедный Кананов - на этот раз уже без всякого апломба возвращается на свое место.

И "поправиться" у него было трудно, так как обычно он вызывал лишь один раз в четверть, чем все пользовались, так как после того как тебя вызвали, можно было уже больше не учить уроков. Но иногда по гимназии проносилась страшная весть: "Историк сегодня ловит! В четвертом классе только что поставил пять единиц!" Это означало, что Смирнов решил сегодня проверить, знают ли урок те, кого он в этой четверти уже вызывал - и теперь спрашивал тех, кто к этому был совершенно не подготовлен. Тогда во всех классах начиналась паника - и происходило избиение невинных!

Это был не только страшный, но и загадочный человек. Его бесстрастное лицо было неподвижно, движения медленны и размерены. Но бывало, что какой-нибудь смелый или отчаянный ученик, сделав ошибку, начинает уже все путать: мешает годы, события, лиц... Алкивиада смешивает с Периклом, пунические войны с персидскими, а тут еще Марий и Сулла путаются - он сам чувствует, что заврался и в порыве отчаяния врет дальше, лишь бы только окончательно не замолчать. Смирнов никогда не поправит, не сделает ни одного замечания, но когда несчастный уже окончательно заврется и в ужасе сам остановится, как испуганный бычок перед новыми воротами, улыбка вдруг озаряет лицо Смирнова - это всегда казалось очень неожиданным, улыбка совершенно меняла его лицо и казалась даже доброй...

Но результат, конечно, был тот же: единица в классном журнале! Мне до сих пор непонятен этот человек. Мы его боялись больше, чем кого-либо другого в гимназии, больше, чем самого директора, и уже после окончания гимназии я нередко просыпался в холодном поту, так как мне приснился сон, что "историк" вызвал меня и я не знаю урока. Да что там говорить - этот страшный сон мне снится порой даже теперь, через пятьдесят лет! Разве это не страшно? Уже будучи взрослым, когда, казалось, я должен был освободиться от детского страха перед ним, мне хотелось встретиться с ним и спросить, почему и зачем он всех нас тогда так мучил? Впрочем, не совсем уверен, хватило ли бы у меня на это смелости...

Я не хочу сказать, что среди наших преподавателей не было никого, кто не оставил в моей душе хороших воспоминаний. Наш преподаватель математики, физики и космографии, Виктор Петрович Минин, был, вероятно, не плохим человеком, и многие его у нас даже любили. Но у меня лично такого чувства к нему не было: во-первых, я терпеть не мог математику (и она меня не любила), а во-вторых, и сам Минин относился ко мне определенно недоброжелательно (со своей точки зрения он, вероятно, был совершенно прав).