Это порождало массу трудностей. Но в отличие от меня, он был настойчив и далеко не сразу складывал оружие, если брался за него. В отличие же от Эльбруса, будучи профессионалом высокого класса, умел находить для себя плацдармы всюду, где только мог. Став профессором Архитектурного института, членом Президиума Союза архитекторов, он работал как вол, сплачивал вокруг себя людей, расчищал поле для проведения в жизнь своих идей. Одна из любимых, идея создания в Москве нескольких пешеходных зон, нашла свое воплощение еще при жизни Леши на Старом Арбате, но теперь принята в принципе и для Столешникова переулка, Ордынки и некоторых других улиц.
Помню, как долго пришлось ему пробивать реконструкцию Старого Арбата, как не удавалось реализовать этот план и как неожиданно помогло строительство на Арбатской площади нового здания нашего «пентагона» (военного министерства), которое потребовало прокладки новых коммуникаций под Старым Арбатом, из-за чего движение по нему закрыли. А это создавало удобный трамплин для превращения его в пешеходную зону. После окончания этих работ Леша мог начать реконструкцию Арбата. С какой любовью и беспокойством ходил он туда во время стройки, как радовался, когда обновленная улица открылась для пешеходов. Многим она теперь не нравится, кажется слишком разукрашенной (все дома были покрашены как положено), фонари не совсем удачными. О вкусах можно спорить, но что такая улица нужна была как воздух нашему городу, говорит хотя бы то, как быстро ее освоили самодеятельные художники и поэты, доморощенные шансонье и политические агитаторы. Эта улица оказалась, с моей точки зрения, даже не только и не столько градостроительным, сколько социальным экспериментом, показав, что даже чисто поверхностное изменение облика места обитания людей может в корне изменить стереотипы их поведения, общения и, в конечном счете, всего стиля жизни. Так или иначе, но эта старинная московская улица живет, обрела новый век, движется в ритмах нашей эпохи, но в рамках Старого Арбата XIX века, сохраняя память о нем, как образе, для молодых поколений.
К чему бы ни прикасался Леша, все рано или поздно приобретало черты живой реальности. Он не был прирожденным политиком, подобно Эльбрусу, и не питал никаких иллюзий ни в отношении всего нашего уклада жизни, ни в отношении партии, членом которой он стал вскоре после окончания института.
Вся наиболее активная пора его жизни пала на эпоху «застоя». Он прекрасно понимал суть этой эпохи. Личная карьера, конечно, не была безразлична ему и побуждала к активной деятельности (может быть, в неменьшей мере, чем своеобразный «патриотизм» без лишних слов). Леша неоднократно бывал за границей, повидал многие страны, знал отлично, что жизнь там гораздо легче, чем у нас, но никогда не помышлял об отъезде куда-либо, хотя получал много приглашений. Мне кажется, что делом своей чести он считал осуществление своих больших проектов именно здесь, на своей родной земле. Ему хотелось послужить ей, как бы ни была тяжела и неблагодарна эта работа. И вот эта его настойчивость, упорство в достижении целей, стремление добиться необычных, неординарных решений в архитектурном планировании, убедить в их необходимости серых и рутинных партийных и городских руководителей в конечном итоге убили его. Слишком много нужно было потратить сил для достижения самого малого, слишком много требовалось нервов для этого, слишком большой самоотдачи. Застой опутывал его своими склизкими щупальцам, не пускал вперед, заставляя рваться из этой трясины, набивать себе шишки, обрывать в кровь руки. В этой беспощадной, хотя и не бесполезной борьбе, он в конце концов изнемог, заболел и умер, не дожив до пятидесяти лет. Так эпоха застоя расправлялась с теми, кто пытался здесь, на месте, не убегая за границу, сделать что-то путное.
Не скажу, что наши отношения всегда складывались безоблачно. В своем общении с ним я остро ощущала разницу поколений. Его раздражали в нас с Эльбрусом догматическая покорность, наш конформизм, приверженность к традициям, многие из которых оставались, по его представлениям, ханжескими и нелепыми. Он ратовал за свободу, раскрепощение человека во всех сферах не только общественной, но и личной жизни. Поэтому, несмотря на регулярные посещения, мне всегда казалось, что делается это без душевного движения, что наша жизнь его мало интересует. Особенно огорчался этим Эльбрус. Теперь я думаю, что мы часто бывали неправы, не хотели вникнуть в то, чем жил наш сын, какие строил планы, насколько он задавлен делами. В целом же это был хороший человек, которому в полной мере были свойственны и доброта, и сострадание, и, как показали последующие годы, любовь к нам с Эльбрусом, причем любил он по-настоящему, не на словах, но он жил и работал на износ. Ему приходилось успевать везде: и на работе, и в семье, и в отношениях с нами.