Выбрать главу

Таким был наш Леша. Но то, что он недодавал нам в ласке и внимании, отчасти возмещал его сын, наш внук, милый наш Митя, родившийся в 1963 году. Мы с Эльбрусом старались делать все, чтобы как-то ввести его в жизнь без синяков и шишек. А входил мальчик в жизнь трудно — плохо вживался в коллектив, мучился в детском саду, не любил школу. Вместе с тем был умненьким, способным ребенком, думающим, постоянно задающим неординарные вопросы. Я много проводила с ним времени, читала ему книги, стихи, Эльбрус часто с ним беседовал, придумывал всякие интересные игры, учил рисовать, обнаружив у него к этому способности. Когда в 1969 году мы разъехались, Митя, а потом и его младшая сестренка Сашенька проводили у нас каждую субботу и воскресенье, о которых Митя говорил, что это для него «дом отдыха».

Внуки прочно вошли в нашу жизнь как один из самых дорогих ее даров. Наша любовь к ним получила прямой и живой отклик. Митя рос добрым, честным, умным человечком, не терпел неправды. В нем было что-то от князя Мышкина, и это всегда составляло и составляет его особую прелесть, хотя с годами он стал более трезвым и рациональным. Моя внучка Саша родилась в 1969 году, когда мы жили уже отдельно. От рождения хорошенькая, веселая, общительная, удивительно милая и славная, она входила в жизнь как-то легко и весело. Когда она немножко подросла, то также потянулась к нам, как и Митя. Конечно, мы не могли уделять ей столько времени, как ему. Ведь мы теперь жили врозь. Но летние два месяца на даче обычно я проводила с ними. А по третьему году жизни Сашенька вместе с Митей стала приезжать к нам зимой на субботу и воскресенье. Характером она была с детства — вылитый Леша: столь же живая, остроумная, тактичная и какая-то сноровистая. Все, за что бралась, делала удачно и хорошо, тоже обнаружила способности к рисованию, любила слушать сказки, песни. Я много читала ей.

Моя невестка Аллочка, после того как дочка чуть подросла, стала учиться в вечернем пединституте, так что ей было не до песен и сказок. Леша заразил ее своей любовью к работе и добросовестностью, и даже я удивлялась, как можно так жить и работать (а происходило это в годы «застоя»). Так шла наша жизнь. Теперь, когда вспоминаю ее, она кажется мне счастливой, спокойной, относительно сытой. В 1973 году Леша получил новую квартиру в доме, который сам спроектировал и построил у метро «Щелковская». Она состояла из трех хороших комнат, большой кухни, длинного коридора. Мы справили веселое новоселье, и они зажили дружно в этом своем новом доме. Я же каждую пятницу вечером или в субботу утром ждала к себе моих внучат. Сначала Леша привозил их, но потом, когда Митенька немного подрос, он стал сажать детей в метро на «Щелковской», а я или Эльбрус встречали их на «Киевской». Живо помню, как они вдвоем выходят из вагона: он, худенький, высокий, в короткой дубленке и шапочке-ушанке, она, маленькая, как шарик, в своей зимней шубке, бегут ко мне, целуют, от них веет теплом и лаской, и мы, весело болтая и смеясь, идем домой, где ждет нас Эльбрус, где предстоит вкусный обед, веселые игры и разговоры. В воскресенье таким же путем они возвращались.

Как-то странно шла жизнь. То, что было за стенами дома, вне семьи и работы, бессознательно вытеснялось за какую-то черту, не хотелось об этом думать, хотя с начала семидесятых годов, когда мысль натыкалась на эту путаницу, возникало явное ощущение какого-то неблагополучия, грядущего развала, духовного оскудения, морального падения. Казалось бы, после эксцессов конца тридцатых годов падать было некуда, но годы войны и первые послевоенные вспыхнули еще последним светом каких-то высоких идей, подбросили хвороста в догоравший костер, он снова вспыхнул слабым огнем после XX съезда, а теперь только тлел, подергиваясь серым пеплом забвения, безнадежности и равнодушия. Это было горькое ощущение, от которого хотелось избавиться, забыться в тиши библиотеки, в научных диспутах, в шуме семейных праздников (их так хорошо устраивал Леша). Жизнь все больше раздваивалась, утопала в красивых словах, так расходившихся с делом и все больше превращавшихся в сухую схоластику: «развитой социализм», «всенародное государство», «братская дружба народов», «происки империализма», «диссиденты». Эти условные наименования, которые использовались повседневно повсюду и все больше и больше становились пустым звуком, утрачивали свою реальность.

Мы по-прежнему жили среди них, повторяли как затверженный урок, прорабатывали на методологических семинарах очередные решения пленумов и съездов, всегда одинаково важных на словах и таких пустых, а потому бессмысленных на деле. Все тонуло в красивых словах, которые — это давно стало известно по опыту — не могут реализоваться, а наш громоздкий поезд, скрипя тормозами, медленно, но верно катился под откос, к какой-то неведомой бездне. Страшная и бессмысленная война в Афганистане, расстрел над Тихим океаном залетевшего в наше небо безоружного корейского пассажирского самолета и гибель всех, кто на нем был, высылка Солженицына, преследование академика Сахарова, — все это были печальные вехи этого медленного сползания вниз. Система обнажила себя до конца. Если в двадцатые — сороковые годы она была прикрыта грубым произволом Сталина, в пятидесятые — начале шестидесятых годов часто нелепым волюнтаризмом Хрущева, и так сказать культом личной власти, то теперь, к середине восьмидесятых, в руках серых, беспринципных и слабых руководителей обнаружился тот каркас, который держал весь этот волюнтаризм даже без сильных и властных личностей. Стало очевидно, что эта система не столько определяется этими личностями, сколько сама определяет их действия.