Любовь Николаевна в пору моего детства была высокой, ширококостной, в меру полной женщиной с пышной прической из волос цвета спелой ржи, бронзоватого золота, с крупными, но правильными чертами настоящего русского лица (она была сибирячка из Томска), румянцем на щеках и приятными большими голубыми глазами, одновременно добрыми и строгими. У нее был низкий контральтовый голос, широкие жесты и ослепительная белозубая улыбка. Ее партийная кличка до революции была «Стихия». И в ней в самом деле было что-то стихийное, неукротимое, решительное и властное. Когда она приходила, то заполняла весь дом своей мощной фигурой и громким голосом. С С. И. Радченко она разошлась еще до революции. Второй ее муж, Владимир Николаевич Розанов был высокий, чуть сутуловатый человек с рыжеватой бородкой, такими же усами и золотисто-карими немного навыкате глазами. По профессии врач, он одно время принадлежал к числу активных меньшевиков. В 1920 году вместе с моим папой участвовал в антибольшевистском «Союзе возрождения» и созданном в нем «Тактическом центре». В 1922 году, как и мой папа, судился по этому делу, но к моменту появления в нашем доме уже отошел от активной деятельности и работал в Наркомздраве. В отличие от Любови Николаевны, он был тихим, глубоким человеком, очень много знавшим, общение с которым позднее дало мне много полезного (о чем я скажу дальше).
Помню я Любовь Николаевну и другой. В сороковые-пятидесятые годы она со своей дочкой Наташей жила близко от нас, давно разошлась с Владимиром Николаевичем и часто заходила к маме, с которой очень дружила. В эти годы она была худенькой, как будто сделалась меньше ростом. Ее золотые волосы превратились в седые, и только глаза и голос оставались прежними. Она очень постарела — была старше мамы лет на пять. Стала, как и все, любящей матерью своих детей, бабушкой, пестовавшей внуков. Она избегала говорить о политике, но, если касалась ее случайно, высказывалась, как и прежде, прямо и резко, называя вещи своими именами. И даже в это время в ней ощущалась сила, твердость, непреклонность убеждений. Теперь я была уже старше и много говорила с ней, с интересом слушала ее воспоминания. Ими заслушивался и мой муж, коммунист.
Когда мама умерла, она, прямая и строгая, пришла проститься с ней. А через несколько лет я проводила ее в последний путь. Между этими двумя разными, и внешне и внутренне, женщинами пролег большой путь — ссылок, кратковременных тюремных заключений и снова ссылок, разлук с дочерью и мужем. В 1936 году, накануне событий 1937 года, когда Любовь Николаевна оказалась после очередной высылки в Москве, к ней пришла незнакомая ей женщина, оказавшаяся одной из секретарей Н.К. Крупской, и от имени Надежды Константиновны передала, чтобы она немедленно уезжала из Москвы, в сколь можно более глухое место, иначе ей грозит гибель. Любовь Николаевна сначала отнеслась к этой просьбе несерьезно, но очень скоро поняла, что предупреждение было своевременным. Н.К.Крупская вскоре умерла, а Любовь Николаевна, исполняя ее наказ, уехала налегке куда-то в Крым, в дикую татарскую горную деревушку, и там прожила 1937–1939 годы, чем спасла себя от неминуемого ареста, а может быть, и гибели. Возвратилась она в Москву в 1940 году, когда буря уже улеглась, в войну провела несколько лет в эвакуации и вернулась домой уже вполне официально в 1943 или 1944 году, прожив здесь остаток жизни во всегда противной ей роли домашней хозяйки.
Помню я и большого друга папы Софью Моисеевну Зарецкую — полную, больную женщину, которая почти не могла передвигаться из-за нездоровой полноты. К ней все относились с невероятным уважением, как к какой-то сектантской «матери» или меньшевистской Пифии. Не знаю, чем она была замечательна, но папа всегда водил меня к ней на поклон, и я очень не любила эти визиты, чувствуя там себя скованно и неудобно. Ее одутловатое лицо в пенсне не внушало мне симпатии, но, чтобы не огорчать папу, я делала вид, что эти посещения мне приятны, терпеливо ожидала, когда визит закончится. Мама никогда не ходила с нами, из чего я заключила, что она тоже не любила Софью Моисеевну. Дальнейшая судьба этой меньшевистской матроны была тоже печальна: из-за тяжелой болезни она каким-то образом избежала арестов, а после войны попала в дом престарелых (у нее не осталось родных), где и умерла.
Ее ближайшей подругой была Анна Петровна Краснянская, или «Анюта», уже немолодая женщина, видимо старая дева. Черная, с большими карими выпуклыми глазами, почему-то напоминавшая мне одного из «хабиасов» — героев страшной русской сказки, приходивших каждую ночь в избушку стариков-крестьян и сожравших сначала их собачку Фунтика, а потом и их самих. Наверное, эти мои детские суждения были несправедливы. На самом деле «Анюта» была, видимо, преданной своим взглядам и сильной духом женщиной. В 1937 году, попав в концентрационный лагерь в Сибири и будучи уже не очень молодой, во время или в конце войны она пыталась бежать оттуда в лодке по какой-то из крупных сибирских рек, была, конечно, поймана и погибла где-то в недрах Гулага.