Над партийными документами Ракитин просидел до ночи. Он увидел формализм, бумаготворчество. Но все это было продуктом не злого умысла, а неумения, робости перед неприукрашенной действительностью. Решения собраний, как понял Ракитин, состояли из общих фраз не случайно. Общие слова ни к чему не обязывают, и не надо давать поручения, проверять, беспокоиться. Правда, журнал критических замечаний и предложений был аккуратно заполнен. Но он-то и подвел Сычеву. По замечаниям коммунистов не делалось ничего. Шесть раз повторялась запись о том, что в швейном цехе нет питьевой воды.
— Как же вы… без воды? — спросил Николай Петрович директора, — Откуда эта байская замашка не замечать, не реагировать?
— Летом в сети падает напор.
— Так возите воду в цистерне. Поставьте аппараты для газирования, титаны, чтобы в любую минуту можно было заварить чай.
— Мы это поправим!
— Многовато у вас накопилось такого, что надо поправлять. Вода завтра же должна быть во всех цехах. Считайте это поручением горкома партии.
— Йе! И так сделаем!
Еще более поразило Ракитина то, что все швейное производство работало в одну смену. Без рубля затрат фабрика могла удвоить выпуск готовых изделий. На самой что ни есть поверхности лежал этот резерв, на бугре. Нет, руководство ему не обрадовалось, не затеребило министерство. Зачем увеличивать план, взваливать на свои плечи хлопоты по набору и обучению работниц? Кстати, коммунисты неоднократно предлагали создать вторую смену. Ну и что? Сычева скрупулезно складывала бумаги в железный ящик, опечатывала их сургучом для пущей целости и сохранности, а в движение не приводила. Директор не желал, чтобы эти бумаги вынырнули в какой-нибудь инстанции, уличая его в бездеятельности. А все то, что хотел директор, она исполняла неукоснительно.
— У нас есть выставка образцов, — мягко сказал директор, когда с делами было покончено. — Не взглянете?
В комнату образцов с Ракитиным вошел только директор. Изделия высокого качества, собранные вместе, производили впечатление. «Умеем же, умеем! — подумал Ракитин. — Откуда же берется безликий вал, заполонивший магазины? И почему в нас так сильно стремление выдать эти единственные экземпляры за массовую продукцию?»
— Как вам этот тренировочный костюмчик? Чистая шерсть, и цвет благородный! — вкрадчиво шелестел директор.
— Весьма, — согласился Николай Петрович.
— И этот свитерок как будто ничего? Гармония с цветом глаз!
— Австралийское тонкое руно, кажется?
Директор, словно продавец, ловко скатал тренировочный костюм и свитер, завернул в плотную бумагу, завязал шелковой тесемкой.
— Пожалуйста! — сказал он еще более вкрадчиво. — На здоровье, уважаемый Николай Петрович. На добрую память!
Ракитин опешил.
— Это… это вы прекратите сейчас же! — крикнул он в сильнейшем волнении.
— Что вы! От чистого это сердца! От огромного к вам уважения!
— Кончайте спектакль, — сказал Ракитин жестко. — О вашем подношении я доложу.
— А вот это ни к чему, — сказал директор, и аккуратный сверток куда-то исчез, спрятался за трикотажным изобилием. — Как знаете, я же из лучших побуждений, для взаимопонимания, для дружбы. Не оценили — что ж…
— А ничего! — с вызовом сказал Ракитин. — Ничего, любезный! Разве я похож на человека, живущего не на зарплату?
Он ушел, оставив директора в полной растерянности.
Впечатление о городе и его людях складывалось неоднородное. Был эталон, взращенный на плодотворной целинной почве, — партийная организация треста «Чиройлиерстрой». Но были и другие парторганизации, были безынициативные, беспомощные секретари. И два директора, правда, не похожие друг на друга, которых почему-то устраивала бездеятельность коммунистов. Ракитин получил любопытные факты для размышления. Напрашивались и выводы. Но с ними, он знал, лучше было не спешить.
XII
Бордовое солнце вплывало в упругую зелень и прохладу Карагачевой рощи, в ее птичье жизнерадостное многословье. Катя стирала в оцинкованном корыте, которое выпросила у Авдеевны. Ее обнаженные руки и прядь волос, спадающая на лоб, были в сверкающих пузырях мыльной пены: проза буден, непроизводительные усилия неорганизованного быта.
Натаскав в бочку воды, Николай Петрович сел к столу, на котором пофыркивал крутобокий тульский самовар. Сизый дымок смешивался с белым паром в нечто благостное и эфемерное, далеко уводящее от забот трудового дня.