«Прости меня, Фидий, прости! Я не убила тебя, хотя намеревалась. Какое страшное заблуждение тяготело надо мной: я думала, что человеком можно пожертвовать ради Афин, ради общего благополучия, ради народа и его вождя. Я думала так, потому что это случается едва ли не каждый день — жизнь людей сгорает на алтаре отечества. Так повелось с давних времён, а люди думают, будто давние традиции установлены богами и, значит, священны. Или так и должно быть? Смысл принадлежит не каждому, но всем вместе, все люди — как один человек, а каждый отдельно — только листик, осколок, пылинка, буква в нескончаемой книге судьбы. Оправдано ли это?
Душа мира едина и неделима — и каждая её точка обладает всеми свойствами, что и целая душа мира. Тогда каждый человек, в котором воплощается дух, равен по своим достоинствам всему человечеству. И кто убивает одну человеческую душу, убивает всю душу мира...
Я не успела додумать всё это до конца, Фидий, а философы говорят то так, то эдак — по-разному. И всё же я счастлива, что не убила тебя, что случай спас меня от этого ужасного поступка: ты выпил горячее вино не с милетской травой, а с травой, которой лечат девчонок и мальчишек от прыщей на лице. Спасибо аптекарю, который обманул Лисикла, спасибо Лисиклу, который был глуп и груб с аптекарем...
Но отчего же ты умер, Фидий? Или ты сам так решил, или время пришло, или кто-то другой распорядился твоей жизнью, как могла бы распорядиться ею я?
Прости меня, Фидий, прости!»
Хранитель Пинакотеки в Пропилеях сразу же узнал её и открыл ей дверь, хотя было ещё совсем рано, едва ли закончился первый дневной час. Этот хранитель, его звали Фрасипп, помнил Аспасию с той поры, когда был ещё жив Полигнот. Он открывал ей дверь по условному стуку, чтобы она могла встретиться с Полигнотом, когда он никого, кроме неё, видеть не хотел — тогда он рисовал Елену Прекрасную, а Аспасия позировала ему. Это было так давно. Так давно, что она с трудом узнала себя на картине Полигнота, потому что уже не помнила себя такой.
Фрасипп сказал:
— Картины начали портиться, трескается и осыпается краска. Ищу художника, чьей кисти можно было бы доверить прикосновение к картинам Полигнота. Не знаешь ли такого? — спросил он Аспасию.
— Не знаю. Боюсь, что таких нет. И уже не будет.
Фрасипп вздохнул и ничего не сказал. Потом, когда Аспасия уже уходила, спросил, стоя на пороге:
— Ещё придёшь?
— Не приду, — ответила Аспасия.
— Никогда?
— Никогда.
По влажным от утренней росы мраморным ступеням Пропилей Аспасия поднялась на Акрополь и сразу же остановила взгляд на величественной бронзовой Афине Промахос. Статуя возникла из земли, как столб золотого пламени, которое возжёг и навеки остановил здесь Фидий — пламя для всех греков, которое всегда впереди, как сама Афина Промахос, зовущее пламя. И Парфенон открылся перед ней, но она всё отводила от него взгляд, чтобы увидеть его суть позже, раскрыться для его созерцания всей душой, сразу задохнувшись от восхищения, когда Афина Промахос уйдёт из поля зрения и улягутся чувства, воспламенённые ею. И вот Афина Промахос осталась за правым плечом, так что и голову к ней уже не повернуть, каменистая земля побежала вперёд, всё расширяясь, ударилась о нижнюю ступень храмового цоколя, как волна о берег, и белой пеной взметнулась ввысь, белыми мраморными колоннами...
Она больше не увидит Панафиней, прекрасного и торжественного шествия афинян с подарками для богини. Но она может пройтись вдоль северного фриза, где сотни людей, высеченных из камня, всё идут и идут по воле Фидия на восток, к вратам храма, за которыми в золоте и драгоценных камнях их ждёт величественная Афина Парфенос, Афина Дева.
Аспасия вошла в храм неслышно — у её сандалий были мягкие подошвы, через которые она чувствовала и гальку, и песок, и траву, и эту отполированную до блеска мраморную поверхность пола Парфенона. Стража, стоявшая у ворот, пропустила её, ни о чём не спросив: чем могла быть опасной для храма и для Афины женщина, пришедшая помолиться?
Но Аспасия не молилась. Она не могла молиться самой себе: ведь перед ней была не Афина, а Аспасия. Её изваял Фидий, а не богиню, которую никогда не видел, чтобы подарить вместе с храмом Афине Парфенос от имени Эллады. Вот тебе, Афина Парфенос, подарок — Аспасия, чей облик ты приняла на земле и кто принял твой облик небесный...
Было тихо, прохладно, солнечные лучи ещё скользили над крышей, не проникая сквозь проем в храм. Афина была освещена не солнцем, а небом, сверкающей утренней голубизной, трепетным светом воздушных течений и зарождающихся из ничего облаков. Лицо богини было живым, участливым, милым. Невольно хотелось сказать ей: «Да, ты не тревожься, всё ладно, всё хорошо».