Ждан непринуждённо жмурился и не только от ярких снежных прожекторов, расположившихся среди цветущих мхов и черничника, но и от белой полосы бетонной дороги, по которой он шагал в город, застрявший между двух высоких сопок и кажущийся здесь совершенно лишним. Дома издали напоминали Ждану игральные кости различной величины, словно были брошены человеком на эту яркую живую скатерть Архея в робкой надежде на случайный выигрыш. Но Архею, верно, недосуг считать выигранные им очки. Ведь чего только тут не было за несколько миллиардов лет. А человеку некогда, он спешит, волнуется и нетерпеливо ждёт…
В серых базальтовых глазах Архея невозможно было ничего прочитать, кроме вселенского одиночества, которым, собственно, отмечено всё сущее на земле. А если считать одиночество алгоритмом вечности, то иначе и быть не могло. Возникнув сразу же за порогом Небытия, Архей теперь был глубоко погружён в тундру, которая, впрочем, не всегда была таковой. Здесь когда-то был и берег древнего моря, и прессовались панцири и раковины, образуя пористый мел, и росли тропические гигантские папоротники, огромные секвойи, в зарослях которых обитали страшные диковинные звери.
Ждан не заметил, куда делись остальные его попутчики и были ли они, его всецело поглотило ликование северной весны, неожиданно преобразившееся торжественным хоралом окруживших Архея сущностей, обратившихся своими бесконечными лицами в сторону Ждана и следящих за ним, заглядывая ему в глаза. Вот уж действительно, жизнь не терпит пустоты. Чем прочнее привязывает тебя бестолковое существование с уродливым, недужным бездельем, праздными друзьями, утомительными визитами и бесцельным общением, тем сложнее принять и понять многообразие и осмысленность мира, и, напротив, посредством одиночества – необходимое вытесняется липшим, и тогда природа пробалтывается в своей самой страшной тайне: вездесущести и неистребимости жизни и многообразия её форм.
Звуки растекались по тундре, вязли в набухшей от сырости почве, плутали во мхах и травах, кружились вокруг Ждана, заставляя его внимать им и вслушиваться в звенящую весной торжественную мелодию. Ждан чувствовал, что есть там слова и о нём, о юге и о Петербурге, о прошлом и о будущем, о море и суше, о судьбе частной и судьбе общей, о краткости жизни и о вечности.
Но это не было для Ждана песнью откровения, неясным пророчеством, это было, скорее, похоже на эхо его собственных размышлений, раздумий, догадок. Это было похоже на стихи, которые возникают непроизвольно, сами собой. А стихи, если это стихи настоящие – всегда деформация реальности, метафорическая деформация.
Ждан часто думал о реальности, реализме, реалистах, поскольку то, что он делал, считалось реалистической пейзажной живописью; но он также хорошо знал, что люди, считающие себя реалистами, нет, не в искусстве, конечно, а просто те, которые уж никак не могут предстать в собственных глазах легкомысленными фантазёрами, на самом-то деле никакие не реалисты, и их картина мира тем дальше от настоящей реальности, чем более они уверены в своей правоте. Он смотрел, как справа и слева от него, невысоко над землёй, парили прозрачные, с золотистым отливом невесомые тела, которые чуть заметно раскачивались над цветущим травянистым ковром и медленно перемещались, легко касаясь белых островков снега, оставляя на них жёлтые, едва заметные следы. И только там, где возвышались ледниковые гранитные валуны, покрытые лохматым пятнистым лишайником, тела обретали большую подвижность, они струились, меняя свои формы, увеличивались или уменьшались в объёме, терялись и возникали снова. Формы тел никогда не повторялись. Ни в чём у них невозможно было обнаружить никакого сходства, ни во внешнем облике, ни в предполагаемой сути, что позволяло отнести их к высшей категории существ, поскольку так уж устроено человеческое сознание, отдающее свои приоритеты большей индивидуальности, приписывающее более сложной внешней структуре более высокую внутреннюю организацию.
А может, это была вовсе лишённая всякого разума, играющая в солнечных лучах и конвекционных потоках воздуха глинистая пыль. Бог весть!
Впереди, уже совсем рядом, шумело северное море. Оно было непохоже на море юга – очевидно, оно никогда не знало штиля, оживленных гомонящих на всех наречиях берегов, сверкающих набережных, смотровых площадок и прогулочных судов с праздными беззаботными людьми.