Выбрать главу

261

стает каменная гряда, похожая на цепь бойниц… Влезаешь, ничего еще не зная — на площадку и заглядываешь через край… на дне речка и долина, видная верст на тридцать кругом, поросшая лесом — никому неведомая… Целый мир со своими лугами и борами, и горами по горизонту, и со своим небом…»

Вся эта ширь и высь космической метафорой вошла в творчество Бориса Пастернака, в пространство знаменитого романа и неповторимый строй лирики. Жители нашего края могут ходить и ездить по тем улицам, тропам, дорогам, где бывал сам поэт и куда он поместил своих героев, и если захотят, они найдут гору Дресва у поселка Ивака, дом, где Юрий Живаго снова увидел Лару, овраг, где пели соловьи…

ЧЕРЕМУХОВЫЕ ХОЛОДА

Был утренник. Сводило челюсти, И шелест листьев был как бред.

Синее оперенья селезня Сверкал за Камою рассвет… Седой молвой, ползущей исстари,

Ночной былиной камыша Под Пермь, на бризе, в быстром бисере

Фонарной ряби Кама шла…

Борис Пастернак

Огни заката догорали. Распутицей в бору глухом В далекий хутор на Урале Тащился человек верхом… А на пожарище заката, В далекой прочерни ветвей, Как гулкий колокол набата, Неистовствовал соловей…

В тот майский вечер Борис Леонидович по служебным делам оказался в деревне и возвращался во Всеволодо-Вильву верхом кратчайшей дорогой через лес уже в сумерках. Мерин шел домой бойко, но в низине, курившейся еще молодым, не набравшим силу туманом, Ездруг

насторожился, замотал головой и стал как вкопанный. Не пошел он, когда верховой спешился и решил его повести под уздцы. Конь еще

262

больше заартачился после того как в овраге вдруг защелкал соловей, да так гулко и пронзительно, что казалось, будто он не мог соразмерить громкость своего голоса с окружающим пространством. Вот уж верно: мал соловей, а голос велик — заголосит — лес дрожит! Борис Леонидович заслушался, различая коленца песни: были тут и кликанье, и раскат, и бульканье, и лешева дудка. Однако пение соловья сеяло в душе смутную тревогу — того гляди беда случится. Или это передавалось беспокойство заупрямившейся лошади? Соловей словно просил: «Вер-нись! Вер-нись!»

В 1954 году Борис Леонидович опубликует стихотворение «Весенняя распутица», две строфы из которого взяты эпиграфом, и где соловьиное пение передано так:

Какой беде, какой зазнобе Предназначался этот пыл? В кого ружейной крупной дробью Он по чащобе запустил? Казалось, вот он выйдет лешим С привала беглых каторжан Навстречу конным или пешим Заставам здешних партизан. Земля и небо, лес и поле Ловили этот редкий звук, Размеренные эти доли Безумья, боли, счастья, мук.

К пению уральского соловья Борис Леонидович вернется в романе «Доктор Живаго». Стихотворение «Весенняя распутица», вошедшее в тетрадь стихов главного героя романа, послужило ему этюдом. «В области слова я больше всего люблю прозу, а вот писал больше всего стихи, — говорил Пастернак, предваряя чтение первых глав романа друзьям. — Стихотворение относительно прозы — это то же, что этюд относительно картины».

Да, это стихотворение послужило автору этюдом, и в стихотворении «Белая ночь» из тетради Юрия Живаго поют уральские соловьи. Именно прикамские — ведь дело происходит белой ночью.

…Там, вдали, по дремучим урочищам, Этой ночью весеннею белой,

263

Соловьи славословьем грохочущим Оглашают лесные пределы. Ошалелое щелканье катится, Голос маленькой птички ледащей Пробуждает восторг и сумятицу В глубине очарованной чащи. В те места босоногою странницей Пробирается ночь вдоль забора, И за ней с подоконника тянется След подслушанного разговора. В отголосках беседы услышанной По садам, огороженным тесом, Ветви яблоневые и вишенные Одеваются цветом белесым. И деревья, как призраки, белые Высыпают толпой на дорогу, Точно знаки прощальные делая Белой ночи, видавшей так много.

Теперь послушаем, как поют соловьи в романе. Об этом пишет в своем дневнике доктор Живаго: «Мы приехали в Варыкино раннею весной. Вскоре все зазеленело, особенно в Шутьме, как называется овраг под Микулицынским домом, — черемуха, ольха, орешник. Спустя несколько дней защелкали соловьи.

И опять, точно слушая их в первый раз, я удивился тому, как выделяется этот напев из остальных птичьих посвистов, какой скачок, без постепенного перехода, совершает природа к богатству и исключительности этого щелканья. Сколько разнообразия в смене колен и какая сила отчетливого, далеко разносящегося звука! У Тургенева описаны где-то эти высвисты, дудка лешего, юлиная дробь. Особенно выделялись два оборота. Учащенно-жадное и роскошное «тёх-тёх- тёх», иногда трехдольное, иногда без счета, в ответ на которое заросль, вся в росе, отряхивалась и охорашивалась, вздрагивая, как от щекотки. И другое, распадающееся на два слога, зовущее, проникновенное, умоляющее, похожее на просьбу или увещание: «Оч-нись! Оч-нись! Оч-нись!»