Чекисты не шутили. В тот день они бросили в застенки 13 священников и дьяконов, других под угрозой расстрела вынудили возоб-
184
новить церковные службы. Одновременно продолжался допрос преосвященного Андроника. Ему настоятельно предлагали отменить распоряжение о закрытии храмов. Однако архипастырь был непреклонен. Он мог согласиться на это только в том случае, если бы его освободили из-под стражи и он смог приступить к своему апостольскому служению.
Некоторые издания того времени, в том числе и «Тобольские епархиальные ведомости», во всех злодеяниях по делу Андроника обвинили Мясникова: «Этот зверь в образе человека, как передают, подвергнул владыку самым тяжким пыткам».
Передали крайне неверно.
У Мясникова были руки в крови, ибо расстрелом великого князя Михаила Романова руководил он, Ганька. Но Андроника он не пытал. Более того, был категорически против расстрела святителя. Даже палач Жужгов свидетельствует: «Мясников настаивал, что расстрелять Андроника — неправильный тактический подход».
Ганька дважды оставался с глазу на глаз с Андроником. Почему дважды? О чем он так настойчиво хотел дознаться? Ведь владыка своих убеждений не скрывал и готов был пострадать за Христа и Церковь.
Нет, Ганька не так уж был прост. Кажется, он уже тогда прозревал, что государственный корабль направлен к ложной цели, ибо к праведной цели не могут вести неправедные пути.
Минует три года, и Мясников в 1921 году напишет в ЦК РКП(б) докладную записку, которая вызовет переполох гораздо больший, чем убийство великого князя. Центральный комитет признал взгляды Мясникова антипартийными, а для расследования его деятельности была создана комиссия во главе со Сталиным.
Мясников требовал, ни много ни мало, свободы слова и печати, чего Ленин боялся как черт ладана. А Ганька настаивал: «Кто хочет сейчас, чтоб наша партия стала в глазах пролетариата не комищей- кой, а комячейкой…. тот должен сказать, что кроме свободы слова и печати нет возможности достичь этого».
Вождю пролетариата, видимо, Мясников нравился тем, что он ликвидировал без суда и следствия великого князя Михаила Романова. Ленин терпеливо воспитывал Ганьку, писал ему записки и письма: «Мы сойдемся и будем работать дружно в одной партии», а дальше пугал: «свобода печати — оружие в руках мировой буржуазии».
Но Ленин не на того напал. Честолюбивый Ганька Мясников чувствовал себя на равных с ним. Достаточно вчитаться в интонацию
185
ответов, написанных вождю без малейшего благоговения, с попыткой пристыдить его: «Неужели это серьезно? Вы говорите, что сделаете все, чтобы меня убедить, но на что это похоже? — Слова, слова, как говаривал Гамлет. Вы сами понимаете, что это несерьезно…»
И дальше, словно бы и не заметив замечаний, высказанных Лениным по поводу свободы печати, Мясников настаивает на своем: «Одну из самых больших государственных еженедельных газет придется сделать дискуссионной для всех оттенков общественной мысли. Советская власть будет содержать хулителей за свой счет, как делали римские императоры. Это и будет свобода печати…»
Ленин, возможно, ни от кого не получал таких дерзких писем, как от Ганьки: «Не верите Вы в силу рабочего класса…, а верите в силу чиновников — это Ваша беда… Вы разве не знаете, что за такой разговор, какой веду я, не одна сотня и тысяча пролетариев сидит в тюрьме… Если я хожу на воле, то потому, что я коммунист 15 лет, который свои коммунистические взгляды омыл страданиями, и ко всему этому меня знает рабочая масса, а был бы я просто слесарь-коммунист того же завода, то где же бы я был? В Чека или больше того, меня бы «бежали» как некогда я «бежал» Михаила Романова…»
Мясникова исключили из партии и сослали в Эривань. Он совершил побег, жил в Париже и продолжал в статьях и брошюрах разоблачать сталинский режим, его расправы «в тиши подвалов ГПУ», выдвигал требование многопартийности.
Перед самой войной он явился к советскому генконсулу и отдал ему объемистую рукопись своих воспоминаний.
— Возьмите, — сказал он, — может быть, не сейчас, позже, когда- нибудь ваши историки заинтересуются и используют мои воспоминания. Да вы прочтите, — увидите: себя я не очень оправдываю.
Но отправить рукопись в Москву, как пишет генконсул, он не смог, а верней всего — побоялся и сжег ее со всей дипломатической почтой в первый день войны.