Площадь перед «Экраном» связана ещё с одним важным событием, которое отложилось в памяти по двум причинам: во-первых, было очень больно, во-вторых, эта боль впервые была связана с отцом. Вообще это был единственный раз, когда отец «занимался мною». В воскресенье (субботы в те доисторические времена были рабочими) мы пошли вместе на площадь — и несколько бесконечных (из-за падений на асфальт) часов я учился ездить на двухколёсном (переделанном из трёхколёсного) велосипеде. Отец сидел на поребрике и читал газету.
Ещё дальше, за площадью, по левой стороне уходившего прямо к Каме бульвара, в нижнем этаже двух- или трёхэтажного оштукатуренного дома находился книжный магазин, большие зеркальные полукруглые витрины которого казались мне непременной принадлежностью чего-то праздничного и торжественного. В этом магазине отец купил мне, малолетнему читателю, огромный синий том — «Казахские народные сказки».
Отец в это время работал учителем в 69-й школе — за тем же самым «Экраном». И когда лето прошло, родители решили отдать меня в 1-й класс.
<…>
Итак, я пошёл в школу. Не первого сентября, как все нормальные дети, а почему-то седьмого. Усадили меня за первую парту, ближайшую к двери. Одноклассники мои, хоть и учились уже целую неделю, всё ещё писали палочки, круглешки и крючочки! А я уже давно знал буквы и чуть-чуть читал. В школе мне понравилось, но с оговорками: на уроке интересно, осмысленно и тихо, зато на перемене — светопреставление. Все носятся, как крысы, визжат так, что уши закладывает, толкаются и даже дерутся.
Одноклассников (с которыми проучился как-никак больше года) почти не помню, кроме разве что Сашки Гершковича: после третьего класса мы с ним оказались в одной смене в пионерском лагере «Космос» (расскажу об этом дальше). А вот первая учительница, Юлия Максимовна Щелчкова, запомнилась — сухощавым горбоносым профилем и серьёзной значительностью. Я её уважал.
Кроме доверчивости отличался я также рассеянностью (мечтательностью, задумчивостью, тупостью). Помню долгие — как в фильмах французской Новой волны — чёрно-белые беззвучные проходы от школы до дома. Где-то на полпути, возле кинотеатра, я обязательно садился на скамейку — передохнуть и посозерцать окружающее меня копошение светлого осеннего (весеннего) дня. Времена были патриархальные: сколько раз забывал я на этой скамейке тёмно-серый сатиновый мешочек со стягивающейся горловиной, в котором носилась сменная обувь для школы — «чешки» (мягкие кожаные закрытые тапочки с резиновой вставочкой или разрезом на подъёме). И сколько раз вечером приносил его домой возвращавшийся после работы отец: мешок мирно дожидался его на этой скамейке. Нынче бы, наверно, его либо тут же бы свистнули, либо вызвали сапёров.
Кстати об обуви. В школу я ходил — в ботах! Для современного читателя их нужно уже описывать, но поймут моё описание только те, кто знает, что такое калоши. Так вот представьте себе чёрные, резиновые, блестящие, маленькие (мне ведь всего 6 лет), но высокие, по щиколотку, калоши (однако не тупо- или даже квадратноносые, как большинство обычных калош, а с изящным зауженным округлым носиком), с небольшой вертикальной складкой на передне-наружном боку (чтобы можно было вставить ногу) и с большой кнопкой, на которую защёлкивалась эта складка. Внутреннюю же поверхность бот выстилал красный ворсистый материал. Красота! Хотя чешки тоже были ничего: в них отлично скользилось по полу во время школьных перемен (подмётки как таковой у чешек не было: просто кожаный верх был сшит с тонкой кожаной подошвой).
От жизни на Маршала Рыбалко осталось в памяти несколько ярких зимних впечатлений. Мы, первоклашки, готовимся к новогоднему утреннику. Одетые в одинаковые белые глухие бязевые комбинезончики с пришитыми сзади на уровне копчика белыми ватными помпонами, изображаем зайцев: весело скачем под школьное пианино. Репетиция проходит успешно и ничто не предвещает караулящей меня трагедии. Наконец наступает сам праздник: мы, зайцы, возбуждённой стайкой толпимся у выхода на сцену актового зала, и тут обнаруживается, что куда-то пропала моя шапочка — белая, по форме точь-в-точь как купальная, только с тесёмками для завязывания под подбородком, и с замечательными длинными торчащими вверх ушками. На всех шапочки надеты, а моей нет. Как я искал её, как плакал! А когда мы отскакали на сцене свой немудрящий номер, она нашлась — в коридоре: лежала себе, распластавшись, сливаясь с широкой белой поверхностью подоконника, как солдат в маскхалате сливается со снежной целиной. Осталось ощущение отрешённости, утраты и сознания, что жизнь — непоправима: вот они, мы, зайцы, внимательно таращимся в объектив — все такие одинаковые, ушастенькие, и только один, во втором ряду, стриженый, круглоголовый, ничего не видит вокруг: думает свою горькую думу.