Выбрать главу

Не только явь была пугающей — страшно бывало и по ночам. Не раз мне снилось, что я летаю — нет, не летаю — плаваю, как ленивая рыба, под потолком нашей комнаты, разглядывая всё то, что смутно поворачивается подо мною: застланный белой скатертью стол, кровать со спящими родителями, мой диван… Однажды приснилась мама в гробу: я совершенно отчётливо видел её белое красивое лицо — и невыносимая тоска и ужас наполнили всё моё тело.

Январский

В новый, выстроенный на болоте микрорайон (назывался — посёлок Январский) мы переехали поздней осенью 1964-го — после первой четверти моего второго класса. Окна квартиры (улица Ямпольская, дом 14-б, отдельная двухкомнатная хрущёвка № 69) выходили на детский садик, в который отдали сестру. Мама работала участковым врачом в поликлинике, находившейся по другую сторону незастроенного ещё болота, — на улице Липатова. А я пошёл в новую школу.

Новая школа оказалась старым двухэтажным бревенчатым бараком — с печным отоплением, вениками для обметания снега с валенок, но главное — с туалетом внутри, а не снаружи. Наверно, именно это понравилось мне больше всего: с удовольствием вспоминаю потрескивание поленьев в печке, коричневую чернильницу-невыливайку в круглом углублении чёрной наклонной столешницы, замечательный ржавый блеск высохших на пере чернил, розовую промокашку с зубчатым краем…

К новому 1965-му году в школьном коридоре развесили наши рисунки. Помню удивление (и почему-то — стыд), с которым разглядывал перерисованного мною с открытки коричневого медведя: под ним чужой рукой было выведено (читал я уже совсем свободно): «Вова Езьков, 2-“А” класс». Я долго потом, то забывая, то вновь вспоминая его, не мог определить: что же за ощущение я тогда испытал? Теперь, через десятилетия, почитав Дж. Дж. Фрэзера и Э. Б. Тайлора, позаглядывав в Леви-Стросса, я знаю: я испытал очень древнее, первобытное чувство: что-то среднее между «у меня украли меня» — и «испортив моё имя, испортили меня самого».

* * *

Занятия в третьем классе начались в уже на самом деле новой школе — стандартном трёхэтажном строении из светлого силикатного кирпича. Школа мне не понравилась: огромная, неуютная, гулкая. Людная, — но бесчеловечная. Но в ней завязались мои первые отношения — дружбы и вражды.

Учился я хорошо, то есть — отлично. Благодаря до некоторой степени способностям и усердию, но в основном — памяти и привычке. Я мало отвлекался на уроках — разве что иногда крепко задумывался о чём-то своём, — всегда полностью выполнял домашние задания — просто чтобы избежать паники, которая овладевала мною в редких случаях, когда я не был готов к уроку: помню это чувство — смесь страха, стыда, лихорадки и унижения. Учёба меня не занимала, но чтобы не трепетать, к примеру, на уроках арифметики, следовало выучить таблицу умножения и тем самым раз навсегда снять с себя заботы об умножении, делении и операциях с дробями.

Моя «вторая первая учительница», учившая меня с половины второго по конец четвёртого класса, Анастасия Алексеевна Вавилова, была, как я теперь понимаю, хорошим, умелым и многое повидавшим и пережившим педагогом — не просто «учительницей начальных классов». Её профессиональная деятельность началась ещё до эпохи Большого террора, она с десятью коллегами тащила на себе нашу школу во время войны, и к моменту нашего знакомства её стаж насчитывал, насколько я могу сосчитать, лет тридцать, не меньше. Она разбиралась в нас, малявках, как опытный товаровед разбирается в сортаменте и пересортице. Это она сказала мне однажды: «Володя, ты эгоист», — и я понял это слово на всю жизнь.

Как отличник я пользовался привилегией сидеть «на камчатке». В те времена бытовала такая негласная практика: самые тихие и «успевающие» ученики более или менее равномерно распределялись в дальней от учителя части класса, а всё ненадёжное, шумное, вредное, бестолковое высаживалось вперёд, — так обеспечивалась хоть какая-то дисциплина и успеваемость. Встречались, конечно, и исключения. Помню второгодника Петрова: про него говорили, что он в каждом классе сидит по два года. Может быть, это и было преувеличением, но рядом с нами, десятилетками, он казался по меньшей мере двенадцатилетним. Что-то было во всей его повадке и облике взрослое. Он не вбегал в класс, а входил — высокий, уверенный в себе, спокойный, доброжелательный, без каких бы то ни было портфеля или тетрадки — только с книжкой для своего, не имевшего отношения к школьной программе, чтения. Кажется, это были книжки про шпионов: их в изобилии наплодили в тридцатые-сороковые, да и пятидесятые годы. Не учился он принципиально: не желал. На него давно махнули рукой: он жил своей, отдельной от нас и от учителей жизнью. Не думаю, что он водил компанию с теми мальчишками, с которыми начинал учиться в первом классе: для поддержания школьного товарищества необходимо живое общение на уроках, — ребята из разных классов обычно дружат только тогда, когда живут по соседству.