Стояла зима, но на озере было тепло, как летом. Белые и золотистые телята, недавно родившиеся и шелковистые, скакали, задрав хвосты, или бежали гурьбой на берег и подозрительно принюхивались к воде.
В тени огромного дерева стояла привязанная ослица, возле которой лежал осленок — крохотное существо, черное, как смоль, свернувшись и подняв пушистую голову с большими, торчащими в стороны черными ушами, как у зайца, невероятно обаятельный.
— Сколько ему дней? — крикнула Кэт, обращаясь к пеону, вышедшему из соломенной хижины.
В обращенных на нее темных глазах пеона вспыхнуло восхищение, смешанное с почтительностью. И она почувствовала, как естественная гордость наполнила ее грудь.
— Прошлой ночью родился, госпожа! — улыбнулся он в ответ.
— Такой малыш! Только-только родился! И еще не встает на ножки?
Пеон повернулся, просунул руки под осленка, приподнял его и поставил на ножки. Удивленный осленок, пошатываясь, стоял на черных тоненьких, как согнутые шпильки для волос, ножках.
— Какое чудо! — в восторге воскликнула Кэт, и пеон в ответ засмеялся ласковым, благодарно-страстным, с оттенком благоговения, смехом.
Угольно-черному осленку было непонятно стоячее положение. Он пошатывался на слабых ножках и удивлялся тому, что с ним произошло. Потом сделал несколько неуверенных шажков к зеленому маису и принюхался. Он нюхал, нюхал и нюхал, словно запах всех темных тысячелетий щекотал его ноздри.
Потом он повернулся пушисто-шелковистой мордой к Кэт и высунул розовый язык. Она громко засмеялась. Осленок стоял удивленный, ошеломленный. Потом снова высунул язык. Кэт засмеялась. Осленок неуклюже припрыгнул, что несказанно удивило его самого. Постоял и решился сделать еще несколько шажков, вдруг, неожиданно для себя, еще раз подпрыгнул.
— Он уже танцует! — закричала Кэт. — А только прошлой ночью появился на свет.
— Да, уже танцует! — откликнулся пеон.
Постояв в нерешительности, осленок заковылял к матери. Серо-коричневая ослица была ухоженная, с лоснящейся шкурой и самоуверенная. Осленок сразу нашел вымя и принялся сосать.
Кэт подняла голову, и глаза ее снова встретились с глазами пеона, горящими черным огнем жизни, отягощенной знанием и обретшей необъяснимую уверенность. Черный сосущий осленок, ослица, новая жизнь, тайна скрытого мраком поля боя творения; и восхищение полногрудой, великолепной женщиной, недоступной ему, — все это, казалось, было в древнем взгляде черных глаз мужчины.
— Adiós! — медленно проговорила Кэт.
— Adiós, госпожа! — ответил он, неожиданно вскинув руку в жесте Кецалькоатля.
Она направилась по берегу к пристани, чувствуя, как жизнь бурлит в ней. «Это секс, — сказала она себе. — Каким он может быть прекрасным, когда мужчины хранят его мощь и божественность и он наполняет мир! Как солнечный свет, насыщающий тебя! Но я не намерена подчиняться, даже в этом. Почему нужно уступать хоть в чем угодно?!»
Рамон спускался к лодке; на шляпе — голубая эмблема Кецалькоатля. В этот миг ударили барабаны, отмечая середину дня, и с колокольни, ясный и далекий, прозвучал полдневный призыв. Все мужчины на берегу остановились и вскинули правую руку к небу. Женщины раскрыли ладони солнцу. Все замерло, кроме движущегося скота.
Рамон зашел в лодку, мужчины приветствовали его жестом Кецалькоатля.
— Это действительно замечательно, — сказала Кэт, когда лодка отчалила, — каким значительным можно ощущать себя в этой стране! Словно, как встарь, принадлежишь благородному сословию.
— Вы это чувствуете? — спросил он.
— Да, чувствую. Но нигде больше это не признается. Только здесь человек чувствует авторитет своего благородного происхождения. Индейцы до сих пор боготворят благородную кровь.
— Бывает, до поры до времени, — сказал Рамон. — А потом вас убьют и надругаются над вами за то, что боготворили вас.
— Это неизбежно? — беспечно спросила она.
— Думаю, да, — ответил он. — Если бы вы жили одна в Сайюле и какое-то время были бы здешней королевой, вас бы убили — или обошлись с вами как-нибудь еще хуже — те самые люди, которые боготворили вас.
— Что-то не верится, — усомнилась она.