Выбрать главу

Имя Кецалькоатль тоже зачаровывало ее. Она кое-что читала об этом боге. Кецаль — так зовут птицу, обитающую высоко в туманных тропических горах, птицу с очень красивыми перьями в хвосте, очень ценившимися ацтеками. Коатль на языке нахуа значит змей. Кецалькоатль — Пернатый Змей, такой ужасный, клыкастый, корчащийся на каменном изображении, хранящемся в Национальном музее.

Но Кецалькоатль, как она смутно помнила, скорее был ясноликим бородатым богом; ветром, дыханием жизни, глазами, которые видят, но сами невидимы, как звезды днем. Глазами, которые смотрят из-за ветра, как звезды из-за дневной синевы небес. И Кецалькоатль должен был покинуть долину Мехико, чтобы вновь погрузиться в глубокую купель жизни. Он был стар. Он ушел на восток, может быть, погрузился в море, а может, улетел на небо, как возвращающийся метеор, с вершины вулкана Орисаба: возвратился назад, как павлин, устремляющийся в ночь, или как райская птица, и хвост его светился, как хвост метеора. Кецалькоатль! Кто знает, что он значил для тех ацтеков и для еще более древних индейцев, которые поклонялись ему еще до того, как у ацтеков их божество достигло вершин кровожадности и мстительности?

Кецалькоатль — образ, озадачивающий сочетанием несочетаемых вспышек смысла. Но почему нет? Ее ирландская душа до смерти устала от однозначных смыслов и Бога, неизменного в своей сути. Боги должны сиять и переливаться, как радуга в грозу. Человек создает Бога по своему образу, и боги стареют вместе с людьми, создавшими их. Но грозы обрушиваются с небес, и божья воля обрушивается на нас, вышняя и гневная. Боги умирают с людьми, которые породили их своим воображением. Но божья воля грохочет вечно, подобно морю, слишком громко для нашего слуха. Подобно штормовому морю, размеренно и упорно бьющему о скалы живых, цепенеющих людей, стремясь истребить их. Или подобно морю мерцающей, летучей плазмы мира, омывающей ступни и колени людей, как земной сок, что омывает корни деревьев. О должно родиться вновь! Даже богам должно родиться вновь. Нам должно родиться вновь.

Кэт смутно, по-женски, сознавала это. Она прожила свою жизнь. У нее были ее возлюбленные, ее два мужа. У нее были ее дети.

Джоакима Лесли, своего умершего мужа, она любила, как женщина может любить мужчину: то есть всей силой человеческой любви. Потом она поняла, что человеческая любовь имеет свои пределы, что есть мир по ту сторону реального мира. Джоаким умер, и волей-неволей ее душа перешла в запредельную область. Она больше не любила любовь. Больше не жаждала любви мужчины или даже любви своих детей. Джоаким обрел вечность в смерти, и она ступила вслед за ним в некую вечность жизни. Там жажда дружеского общения и понимания и человеческой любви оставила ее. Она обрела нечто бесконечно неуловимое, но бесконечно блаженное: покой, который не объяснить разумом.

В то же время она яростно сражалась с теми вещами, которые Оуэн называл жизнью: такими, как бой быков, церемонные чаепития, развлечения; такими, как искусство в его современном виде, изливающее потоки ненависти. С тем сильным, дегенеративным, что хватало ее то одним, то другим щупальцем.

Но потом, когда удавалось укрыться в своем окончательном одиночестве, она ощущала приток покоя и нежной силы, какие присущи цветам и не объяснимы разумом. Это ощущение исчезало, стоило хотя бы подумать о нем, столь хрупкое, тонкое. И все же — единственно реальное.

О должно родиться вновь! В борьбе со спрутом жизни, драконом ублюдочного или неполноценного существования должно обрести это нежное цветение бытия, страдающее от простого прикосновения.

Нет, она больше не хотела любви, волнения и чего-то, что наполнило бы ее жизнь. Ей было сорок, и душа ее расцветала в неповторимом, затянувшемся утре зрелости. Прежде всего нужно отгородиться от мирской суеты. Единственное, чего она хотела, — чтобы ее окружала, подобно аромату, тишина других нераскрывшихся душ. Присутствия того, что навсегда остается невысказанным.

И среди ужаса и предсмертного хрипа Мексики, находящейся в последней стадии болезни, ей казалось, что она может найти это в глазах индейцев. Она чувствовала, что и дон Рамон, и дон Сиприано расслышали беззвучный зов сквозь страшное удушье страны.

Возможно, это и заставило ее уехать в Мексику: прочь от Англии, от матери, от детей, прочь ото всех. В одиночество с распускающимся цветком души в хрупкой, звенящей тишине, то есть в сердцевине сущего.