Выбрать главу

И сразу затянул солдатскую песню, веселую, залихватскую, бесшабашную,— такую, что рот разевается до ушей, фуражка беззаботно сползает на затылок. Допев до половины, оборвал.

— Почему не подтягиваете?

Оказалось, что никто этой песни не знал.

— Ну, а не знаете ли такую? Тоже нет? А какую?

Желтая, как зрелая пшеница, борода Никандрова от

удивления вытянулась: общей, всем знакомой песни не нашлось.

— Ну, пойте тогда какую знаете.

Гимназисты начали петь. Но песня была нескладная, шаги не попадали в ритм. Никандров сердито плюнул:

— Ишь ты, нашлись солдаты!..

Никандров был солдатом с головы до пят. Служить он начал уже с конца японской войны, дослужился до ефрейтора. За мировую войну всю грудь увешал крестами и медалями.

— Ваше благородие, — доложил в первый вечер Никандров, — с такими солдатами далеко не уйдем.

— Ты думаешь?

— Так точно.

Прохоров смотрел на Никандрова, сжимал ноющий лоб и думал, что хорошо Никандрову так вот говорить, бегать, дуться...

— Ничего, старина! Привыкнут. Это в первый день только так. Завтра будет лучше.

Никандров еще что-то ему говорил, но Прохоров развалился на мху, не слушал, смотрел куда-то поверх верхушек деревьев.

Никандров, окончательно рассерженный, вернулся к роте.

Те, кому удалось попасть в санитарные телеги (они сидели, точно цыплята в лукошке, вытянув шеи), требовали, чтобы их немедленно эвакуировали в город. Никандров — злой, несговорчивый — выгнал их из телег.

— Ишь вояки нашлись!.. Сопляки! Бабы! Березовой каши не хотите?.. Эй, блоха, чего плачешь? Пососи палец, может быть, молочко потечет!

Никандров до поздней ночи суетился, кричал и ругался. Немного успокоился тогда, когда побил солдата-обозника, который заснул, не выпрягши лошадь. Ротному фельдшеру еще больше забот было, глаз не сомкнул до утра: лечил стертые ноги, успокаивал стонавших...

Наутро рота встала поздно. Когда Никандров расставлял вояк по местам, Прохоров, тяжелый, равнодушный, все с той же больной тяжестью в голове, стоял, прислонясь к дереву, не обращая ни малейшего внимания ни на роту, ни на Никандрова, необычно звонкого и сердитого.

Никандров несколько раз пытался обратиться к Прохорову:

— Ваше благородие! Посмотрите на них. Разве это солдаты?

— Ну, живей! Голову выше! Чего шагаете, точно поп с дароносицей?

Равнодушие Прохорова и его односложные ответы сердили Никандрова. Поэтому он вел роту, сердито ворча в бороду:

— Какой это командир?.. Не дай бог! А солдаты... Сброд, а не солдаты... Мальчишки! Эй ты, блоха, где твоя патронная сумка?

У Никандрова маленькие живые глазки под густыми бровями, как белочки в кустах.

— Эй ты!..

— Эй ты!..

Солнце уже в зените. Наверху зной не шевелит верхушки деревьев... Коршун как черная точка в раскаленной синеве...

У поручика болит голова. Тяжелая, как свинцом налита. Поручик знает: снова болезнь... Это потому, что за последние дни он слишком много пил. Эх, конец! В выздоровление он уже больше не верит. Бред... С 1914 года, когда он, гимназист седьмого класса, убежал из школы добровольцем на мировую войну, — бесконечный бред...

Ему почему-то вдруг вспомнился Невский проспект (теперь там красные). Он молод, подпоручик. Правая рука на перевязи, на груди «Владимир». За локоть левой руки уцепилась Надя — милая, как солнце у Невы сквозь сентябрьский туман... Поручик облизывает высохшие губы.

Потом — цыганка Маша. Нагая бешеная страсть, И первая поездка на острова, на Елагин в осеннюю ночь в автомобиле. Странно: ему еще сегодня помнится, как жутко блестели глаза лошади в свете автомобильного прожектора. В ту ночную поездку его, уже пьяного, поразили глаза лошади — зеленые, омытые дождем огни семафора.

Почему он, Прохоров, теперь здесь? Почему? Болит голова. Он давал пускать себе в жилы жгучие, кипящие препараты, отравляя тело'ртутью, все напрасно...

Поручик провел рукой по затылку. Там — мозги, каменистые, тяжелые. От затылка камни — поручик ясно чувствует отдельные удары — ударяют в лоб, выдавливают глаза из орбит.