Шестьсот шесть... девятьсот четырнадцать... Ему, Прохорову, двадцать три года... Жаль... Еще мог бы пожить.
Девятьсот четырнадцать — тысяча девятьсот четырнадцатый год...
Странно — совпадает.
Рота плетется, вялая, размякшая. Гремят котелки, ударяясь о приклады винтовок, и Прохорову кажется, что по тропе, позвякивая бубенчиками, бредет усталое стадо.
— А если из нас кто живым в плен попадет?
— Известное дело — пытать будут. Пятки на огне жечь будут.
— Тогда уж лучше застрелиться.
— Ты думаешь?
Никто не хочет быть трусом. Но челюсти сводит какое-то особое возбуждение, от которого набегает во рту тошнотворная слюна.
Выстрела Прохоров не слышал. Почувствовал только удар в грудь, от которого закачался в седле и, потеряв равновесие, упал. Падая, видел: ломался с треском лес, бурно падал на него, душил...
После выстрела, выбившего поручика из седла, позади затрещал пулемет. Ехавшие сзади обозники с криком врезались в роту, разметав ее, как вихрь листья.
— Красные!
Обезумевшие люди метались по дороге, пока один за другим не попадали на землю...
Первые выстрелы еще были редкими. Стрельба возрастала вместе с паникой. Вскоре стреляли все, втянув голову в плечи, припав плотнее к земле, — патрон за патроном. Пулеметы работали без остановки, рвались гранаты, разбрасывая осколки над метальщиками. .. И трудно было понять — стреляет ли невидимый противник или это свои пули резко свистят над стреляющими.
Лес — еще недавно тихий — шумел, словно огромный кипящий котел.
Выстрелы отдавались в лесу. Десятки отголосков, слившись вместе, катились по верхушкам в оглушительном концерте. И все-таки в этом концерте каждый выстрел был слышен отдельно — твердый, как удар молотка о железный болт... Казалось, в лес налетели сотни дятлов и звонко стучали твердыми клювами по стволам деревьев.
Лежавшим вдоль дороги казалось: каждое дерево, каждый куст — смерть, ужас. У людей глаза как у испуганной лошади, которой камень кажется живым.
Никандров, усталый, задыхающийся, ползал между стрелявшими. Рыжая борода на кирпично-красном лице казалась поблекшей. Голос от крика охрип.
— Черти! Целиться надо! Целиться! По одному патрону! Залп! Черти, слышите? Залп!
Залпа не получалось.
Не помогали и такие убедительные средства, как пинок ногой. Никандров, ползая между стреляющими, пылал гневом.
Выстрелы смолкли один за другим только тогда, когда патроны совершенно иссякли.
Никандрову удалось наконец водворить кое-какой порядок в роте, и лес снова стоял вокруг жутко тихий. Люди, припав к земле, слышали только быстрый взволнованный стук крови в висках.
Минуты ползли медленно, как улитки.
— Надо беречь патроны. Они притаились здесь где-нибудь, говорил Никандров, — эту хитрость я хорошо знаю. Когда под Варшавой немцы окружили наш батальон, так же было. Сразу смолкла стрельба немцев. Как ножом отрезало. Мы думали, немцы отступили. А только попробовали подняться — целый ад... Так до вечера и пролежали. Голову боялись поднять с земли. Вот и теперь так. Ведь немец помогает красным. Мы окружены!
Лес, притаившись, следил за людьми, точно зверь, готовый к прыжку.
Прохоров лежал на дороге навзничь, широко разметав руки. Над ртом, вокруг которого черным пятном застыла кровь, отчего рот казался широко открытым, точно поручик кричал что-то, над белками широко открытых глаз вились мухи и комары в веселой жужжащей пляске.
— Ой!.. Больно!.. Кровь! вскрикнул кто-то, катаясь в конвульсии, как подстреленный заяц. — Ой! Умираю!
— Федя ранен!
— Федя умирает!
— Фельдшера скорей, фельдшера!
— Замолчите, черти, — шипел Никандров, — воткните ему дуло в зубы, пусть сосет и не орет!
Кричавший замолк: тихо стонал сквозь стиснутые зубы... Оказалось, что ранение не тяжелое: пуля попала в мякоть руки.