Летом тысяча девятьсот восемнадцатого года мы оказались в Эльзасе, в горной лесистой местности, где в солнечных долинах созревал виноград, а склоны холмов были сплошь покрыты пышной зеленью фруктовых садов. Однако мы не смели прикасаться к плодам,— это было так же опасно, как поднять красное знамя. Стада коров паслись на вершинах холмов, звеня колокольцами, а золотисто-зеленые головки хмеля, колыхаясь на ветру, наполнялись сладким, чуть горьковатым сокбм, предназначенным для пива.
Нас, четырех товарищей, определили к одному эльзасцу, виноградарю. Работать мы должны были в поле, а жить на чердаке в хлеву, где влажный, кислый воздух и глухое сопение и мычание коров казались нам столь приятными и целительными, что даже я, прошедший достаточную закалку, не сдержался и, лежа на соломе, расплакался. Теперь у нас была возможность растирать колосья пшеницы и жевать зерна, нас кормили хлебом, кашей, кофе с сахарином и давали по капле молока, а по воскресеньям даже рыбу, которую, надо полагать, ловили неподалеку в Рейне.
Бельвейлерийская усадьба, где мы жили, с ее закутами в хлеву, мычанием скота и кисловатым терпким запахом навсегда запомнилась мне, как олицетворение застывшей на одном месте, заплесневевшей жизни. И все-таки никакой свободой, никаким богатством и могуществом нельзя измерить то замечательное время, которое я провел там, невзирая на то, что ворота на ночь запирались, а стража бодрствовала.
Ах, не стоит даже говорить об этом, ведь каждому заключенному эти вещи настолько понятны и близки, они даже не нуждаются в определениях и названиях. К тому же подобного рода воспоминания здесь, в этом мрачном каземате, бередят душу и навевают безотрадную грусть.
Эльзаска, служившая скотницей у богатого колониста, на полях которого работали обессиленные военнопленные, тогда как сам он задыхался от жира, не казалась особенно красивой, если не считать темных волос, черных глаз и апельсиново-оранжевого цвета лица. Но в ней была та жизненная сила, которая разрыла мою могилу, вызволила меня оттуда, где я был заживо погребен и где по воле христианской добродетели надо мной возвышался символ грабежа и насилия — крест, В сущности, со мной произошла метаморфоза, явление, подобное тому, какое бывает при сгорании каменного угля и превращении его в золу и углекислоту. Я опять почувствовал себя человеком, живым человеком, способным самостоятельно мыслить и чувствовать. Жизнь моя приобретала новое содержание; в те ночи, тихие и теплые, я ощутил всю простоту безмятежного, райского счастья в хлеву. Но, пожалуй, лучше не говорить об этом. К чему все рассуждения о жизни, когда надо жить?..