Нет нужды рассказывать о моем плане выполнения принятого решения: о нем имеет представление всякий, кто выполнял нечто подобное, — план остается в памяти гораздо лучше, чем его выполнение. Упомяну лишь о том, что, несмотря на всю мою закалку, мною на мгновение овладело какое-то беспокойство, словно я читал новый завет или слушал проповедь на тему о кротости. Мне еще и сегодня кажется, что мои ноги, ускорив шаги, были в те минуты разумнее моей головы, в мозговых извилинах которой наслоились иероглифы древних учений, от которых полностью избавиться можно лишь при потере памяти. Трудно забыть и то, как чуть брезжил рассвет, когда я проходил мимо длинного силуэта захудалой корчмы, откуда уже были видны огоньки в хибарах помещичьих батраков и покачивающийся свет ручного фонаря: кто-то, пройдя мимо конюшни, остановился, осветив ее белую стену с черным провалом дверей: я разглядел его лицо: это был как раз тот человек, который был мне нужен. Тут меня окликнули: «Эй!» Я ответил тем же, узнав в окликнувшем слугу. Он, очевидно, шел запрягать лошадь и, приблизившись к помещику, снял шапку и поздоровался: «Доброе утро, барин!»
«Доброе утро, барин!» Эти три слова пулями вылетели из моего нагана. При первом же выстреле упал фонарь и почти одновременно с ним в темноте послышалось падение тела, батрак кинулся прочь, а я решил убедиться в том, что достиг своей цели,— чиркнул спичкою: на самом лбу — дырка, из нее струится на солому алая кровь, глаза полузакрыты, грудь поднялась и опустилась в последнем вздохе — вот и все, спичка погасла. Но мне больше ничего и не надо было: подобие стеклянного шара было разбито!
Я швырнул револьвер на убитого, ибо после того, как я выполнил свою задачу, этому оружию не могло быть иного места, как в луже крови его владельца, и пошел прочь, в сторону того самого пруда, мимо которого шел вчера, когда там крякали утки. Я шел в полном безразличии к тому, что со мной может произойти, а это означало: я ощущал полную свободу.
Итак, я мог, не стесняясь, ждать, пока соберется на свое заседание комитет помощи пленным.
Совсем развиднелось, когда я легкими шагами удалялся по большой дороге, сам не зная куда. Понимал, что должен шагать, поскольку у меня нет и не может быть иного места, чем дорога, — только она мне теперь принадлежит. Свой завтрак сжевал на ходу, а когда подошло обеденное время, завернул в какой-то дом — завернул без особой надежды на обед: не могут же живущие у дороги люди кормить всякого прохожего. Бродяги тут, должно быть, каждый день шатаются. Хотя я и был в одежде солдата, в одежде военнопленного, а такая не на всяком шаромыжнике, я не был накормлен — и хозяева в своем отказе были правы: у них был дом, земля, скот, хлеб, то есть родина. Тут я даже посетовал на свою аристократическую выходку — на то, что отшвырнул наган, забыв, что мне предстоит вступать в борьбу с каждым, у кого есть родина, против кого я должен был бы направлять дуло своего огнестрельного оружия, чтобы добывать себе пропитание, подобно первобытному человеку, воевавшему с природой и зверями, чтобы прокормиться.
Моя первобытная свобода длилась недолго: уже проходя через соседнее имение, я вынужден был поднять руки вверх и сдаться превосходящим силам родины, которые доставили меня в волостной дом своего благотворительного общества и бросили меня в темную зарешеченную каморку, на солому, где я впервые после сеновала эльзасского фермера почувствовал освежающую сладость и единственное желание: хоть бы никто и никогда не тревожил меня на этой добротной соломе! Все же мне было дано и другое удовлетворение, а именно: я получил возможность ясно и определенно заявить следователям и прочим юристам, что все совершил вполне сознательно, без особой цели, повинуясь логике причин и следствий. И после этого вы еще говорите, что я сам не являюсь вопросительным знаком, никаким «зачем?», поставленным для того, чтобы распутать основные принципы космической логики, соблюдая которые можно вскоре дожить до того времени^ когда порвутся все эти запутанные мещанские сети буржуазного правопорядка, охватившие нас со всех сторон, и когда все мы сможем войти в свободное человечество, чтобы «стать всем», ибо никому ничего не будет принадлежать. Но сам я, друзья, очевидно, стану окончательно свободным лишь после смерти. Тогда я превращусь в идею и буду принят в коллектив идей, а жизнь моя — ведь это только один звук...