— Не хнычь, Петер, потерпи маленько! Ручаюсь тебе: таким тебя на службу не возьмут. Смотри только лишнего не сболтни, коли доктора пытать начнут! Бей себя в грудь: откуда мне, мол, знать, где подцепил эту хворость?
— Ох, отец, знал бы ты, как болит! Хоть сейчас готов в солдаты пойти, только б нога зажила.
— Тьфу ты, черт! Не мужик ты, а старая баба! День-другой не можешь потерпеть.
Докторские «пытки» оказались сильнее Петера. Долго он мучился. Мучился и когда операцию делали, и когда свой срок в тюрьме отбывал. Впрочем, разве в тюрьме он мучился? Скорей учился уму-разуму. Хорошо, что ели закутались в сумрак. Не увидят, как краснеет Петер, как убыстряет шаг, будто пытаясь убежать от клубка воспоминаний, который катится да катится следом!..
А ну их — воспоминания! Подумаем лучше о настоящем. Интересно, как теперь выглядит их Эглайне! Отец в письмах все плакался: поселковый Совет отрезал-де для школы две десятины лучшей земли Винтеров — это там, на пригорке. Потому как на весь поселок семья их самая малочисленная. А про то не подумали, что у Петера может народиться дюжина ребятишек. И надо же, такая несуразность: и его, отца, заставили лес возить на строительство школы. В прошлом году писал: вот вернешься домой, будем жаловаться, мы этого, сынок, так не оставим, до самого Калинина дойдем, в обиду себя не дадим!
Демобилизованный красноармеец про себя усмехается-Вот и хорошо, что школа рядом! Зимой вечерами будет ходить на занятия.
Петер снова прибавил шагу. Эх, батя, эх, Юрис Винтер, ворчун неисправимый — годы идут, земля вертится, скоро и ты на жизнь взглянешь иными глазами, когда сын возьмется за твое перевоспитание. Пиявкой присосался ты к своим суждениям: это мое, и это мое, и добро мое должно прибавляться, хоть сам весь согнусь от работы, хоть ладони будут все в мозолях. Но как из творога отжимают сыворотку, так и сын из отца отожмет дух этот собственнический. Вспомни, ведь ты когда-то Курземе батраком покинул...
Расступился бор, и глянула полоска света. Еще несколько метров, и пойдет он по родным полям.
Позади эти несколько метров. И застыл парень на месте, будто в камень превратился.
Север полыхает ярким пламенем. Да ведь там... там же дом его!
Петер бросился бежать. Но не очень-то разбежишься, ноги от усталости отнимаются, мешок плечо режет. Но он все-таки бежит, догоняет кого-то у верстового столба.
— Это что горит? Никак, Винтеров дом?
— Нет... школа наша новая.
Уж заря за окнами засветила яркую лампаду, когда в дом свой входит Петер с перепачканным лицом, с перепачканными руками, ни дать ни взять кочегар с паровоза. Сам-то старик приплелся загодя, вынесенный курам приговор приведен в исполнение, мать позвякивает в комнате ножами, вилками.
— Петер, сынок...— его шею обвивают старческие руки.
Но Петер еще сам не свой, не терпится ему поскорей умыться, сменить рубаху и снова пуститься в путь, тут ведь каждая минута дорога.
— Куда ж ты? — Старийи недоуменно глядят на долгожданного пришельца.
— Запрягай скорей, отец, лошадь! Скорей в город за ищейкой, за милицией! Будь я проклят, если мы не изловим этого мерзавца, поджигателя!
Тихо в комнате — будто в чаще непролазной, будто в глубоком колодце. Только в кухне шипит жаркое на сковородке.
— Рехнулся ты, что ли, Петер, что нам школа, наше дело сторона! Да пропади она пропадом, — мы ведь землю свою обратно получим!
Сын уже скинул с себя рубаху, разыскал мыло.
— Ай, батя, гляжу, постарел ты, а ума ничуть не прибавилось. Ну, да ладно, поторапливайся, я обещал учителю без задержки в город отправиться.
— И думаешь, ищейка тебе правду скажет?
— Обязательно. Мы нашли лучинку, смоченную в керосине... Дадим собаке понюхать — и поджигатель у нас в руках!
За окном восток полыхает — новый день идет. Идет день, заглядывает в окна, в глаза заглядывает. И каменеет сын, увидев лица родителей: и все сразу стало ему ясно.
— Отец, это ты... ты поджег?
На кухне, как и преаде, щипит жаркое на сковородке: пора, пора бы за стол садиться.