Выбрать главу

Мне жаль ее. Наверное, в глубине души она чувствует, что сегодня я здесь в последний раз, что никогда больше не переступлю этот порог. А может, это мне кажется? Но ведь когда-нибудь нужно поставить точку. С тех пор прошло десять месяцев, пора браться за дело. Как-никак я обещал сегодня Лаврентию.

— Ну останься, слышишь! Я тебе что-то скажу…

Я знаю, что скажет, — все тот же Петергоф или Варна! А мне как сказать? Так вот взять и выпалить! Ведь на всем свете у нее нет никого, кроме меня…

Над нами висит фото, вылитая она — тот же разрез глаз, чуть монгольский, упрямо стиснутые губы. Сперва я думал, что это ее фото, а сержантские нашивки на погонах и гвардейский значок на гимнастерке — не более чем маскарад. Но фото старое, пожелтевшее и какое-то расплывшееся. Переснятое с миниатюрки. Теперь я знаю: сержанта давно нет на свете. Она умерла, дав жизнь дочери. Нет и бабушки, что выходила и вырастила. Правда, где-то имеется папа-майор, а может, уже полковник. Но мавр сделал свое дело и отбыл в энском направлении. Как говорится, координаты неизвестны. Никого, никого! Если не считать должности в корректорской — наводи грамотность в ученых сочинениях про художников, театр, музыку. Не оглянешься, как появится сутулина, заведешь очки, а там и годы подкрадутся… Будут благодарности в приказах, премии. Может, и медаль какая-нибудь за выслугу лет. Словом, все надлежащее. В обмен на молодость.

На плечо мне ложится жесткая ладонь, пальцы отбрасывают рыжую прядь со лба. В глазах — просьба и укор.

— Не уходи…

Нет, я не скажу сейчас, просто язык не повернется. Скажу завтра, по телефону. Так будет лучше.

2.

Мерно цокает будильник, четверть седьмого. Солнце всюду — в комнате, в палисаднике за окном, на шпилях костела. Сегодня в контору пойду к девяти, как все. Поэтому можно поваляться. Я лежу, заломив назад руки, и предаюсь созерцанию.

Я люблю свою улицу. Вот она передо мной в распахнутом окне. Не думайте, что это какая-то особенная улица. Она самая обыкновенная, ничем не приметная. Асфальт на тротуарах протоптан до дыр. Дома вросли в землю, и штукатурка отваливается. Нет ни фонарей дневного света, ни подстриженных газонов. Все растет дико — трава пробивается меж булыжниками мостовой, кусты — сплошная чаща. В детстве они казались мне непроходимыми джунглями.

Цветение начинается в апреле. За бело-розовой завесой из яблонь и вишен не видны стены домов с их заплатами и отбитыми углами. Потом наступает очередь черемухе, а дальше — каштанам. Они у нас как на бульваре, в центре, только погуще и развесистей. Сейчас все в липовом цвету. Там, внизу, квартал с небольшим, грохоча и сигналя, несутся машины, задыхаются в бензинном чаду пешеходы, а здесь — тишь, разве что петух прокричит. Улицу насквозь заполнили налившиеся соком липы.

Я гляжу на поспевающую антоновку и вспоминаю домовладельца Хоменко. Мы воровали у него яблоки и сливы. Пока я, самый меньший, стоял в дозоре, Славка и наш друг Жора Воробьев влазили на деревья и набивали пазухи спелыми антоновками и венгерками. Нагруженные таким манером, они напоминали буржуев с плаката. Один экс чуть не кончился плачевно. Наверное, я о чем-то размечтался, потому что Хоменко вырос незамеченный. Мы только ахнули. Славка и Жора мигом спрыгнули на землю и все трое метнулись наутек, да так, что пятки засверкали. Вдогонку нам гремели проклятья, летели камни. К счастью, они никого не задели. Не помню, как мы очутились на улице. Трофеи вывалились из-под маек и катились в стороны. По пути Жора нырнул к себе в калитку, а мы, не переводя дыхания, мчались дальше. Хоменко постепенно отставал, подводила отдышка. Он ворвался через несколько минут после того, как мы завершили свой кросс, запыхавшиеся, онемевшие от страха.

Протест был заявлен в самых энергичных выражениях и с педагогическим оттенком. Речь шла о честности с малолетства, о том, что дурные наклонности нужно пресекать в зародыше, — начинается с яблок в чужом саду, а кончается кражей со взломом, если не хуже.

Мы стояли, потупив взоры. Мама залилась краской, просила извинения. Отец торопился на педсовет, но дал слово, что по возвращении непременно спустит обоим штаны и выпорет. К вечеру отец забыл о данном слове или сделал вид, что забыл. Скорее всего — сделал вид.

Зимой тоже хорошо. Снег лежит чистым, глубоким покровом и держится долго, до самой весны. В сумерки, когда зажигались фонари, папа катал нас на санках. Славка усаживался сзади, я — первым, опираясь на него как на стену, а папа бежал рысью, маневрируя между сугробами, взбираясь на пригорки.

Позже мы катались сами. Карабкались по крутой, уходящей к самому госпиталю Лабораторной и с горы стремглав неслись вниз. Нам строго-настрого запрещалось кататься на Лабораторной. С разгона там можно было угодить под трамвай (тогда еще внизу ходили трамваи), но мы хотели, как другие, и все кончалось благополучно. Озябшие и раскрасневшиеся, мы возвращались домой, дули на сведенные морозом пальцы и прижимались к пышущей жаром голландке.