Выбрать главу

Он встал и прошелся по комнате.

— Зимой видел Саню эту. Училище закончила, сестрой у себя в селе. Сын в армии. Эх, к чему вспоминать! Что было, то быльем поросло. Одно ему простить не могу и никогда не прощу — Любомирской Райки.

Про Любомирскую я кое-что слышал еще в институте — на первом курсе. Кажется, на ней-то Трофим Демидович и свернул себе шею, а уцелевшие обломки вместе с кандидатским дипломом приволок в клинику Онищенко.

— Ведь с рабфака ее знал, — продолжает он, принимаясь за новый «Беломор». — Я туда после гражданской, она с трикотажки. Потом в институте пять лет. Вместе в областной, в одном отделении, вместе на фронт ушли в сорок первом. Только я, вы знаете… а она со своим медсанбатом в Будапеште войну кончила. Встретились после всего. Сколько слов было, вздохов — и по рабфаку, и по институту, и по молодости нашей — передать нельзя! Она — в Печерском районе, я — на Шулявке. Не оглянулся, как год за годом пролетели, и вот вижу как-то — идет сама не своя. Почернела, мешки под глазами, руки трясутся. Трофим Демидович уже в министерстве был, и вдруг — помните — это дело о врачах… Слышали наверное. У Раи же — напасть за напастью, один летальный исход, потом — другой. Словом, гонит он ее взашей, как меня до этого, и под суд отдать грозится. А дома у нее отец слепой, за восемьдесят, без нее — ни шагу, и никого больше. Всю войну здесь пробедовал, прятали его от Бабьего яра.

О том, что прятал старика он сам вместе с Марией Лукьяновной, Рябуха умалчивает. И не его одного, вместе с ним — совсем незнакомую девочку-подростка, чудом уцелевшую в те сентябрьские дни сорок первого.

— Разошелся я сегодня, Евгений Васильевич, но вы слушайте, это вам в науку. Полгода она к нему в министерство добивалась, как на работу ходила. Каждый день с утра до темна в приемной ждет, чтобы правду доказать… И так до пятьдесят третьего, до самого марта, а в марте, рассказывали мне, не помню уж — девятого или десятого, как всегда, она у двери, а тут дверь эта — настежь и сам Трофим Демидович. «Долго вы, гражданка, глаза мозолить будете, пороги обивать? С вашим делом соответствующие инстанции разберутся». Она подхватилась, что-то сказать хочет, а язык заплетается — видно, это последняя капля была, да снопом на ковер. Кто в приемной дожидался — к ней — воды, валидола… — Он махнул рукой. — Вот и все, Евгений Васильевич. А тут «Правда» свежая у секретарши на столе, только-только из экспедиции принесли, и в номере статья про врачей тех, что подлая клевета это. Так и пришлось ему после всего, что вышло, поскорее ноги уносить…

Звонит телефон. В трубке растерянный голос Кати:

— Евгений Васильевич, скорее!

— Что там?

— Захар…

Сломя голову, перескакивая через ступеньки, несусь вниз. Следом, едва поспевая за мной, бежит Рябуха.

…Лицо бледно-серое, с тускло-восковым оттенком. Одеяло отброшено в сторону, и рука свисала к полу. Он лежал на спине, вытянувшись во весь рост, и ничего не видящими глазами смотрел куда-то вверх. Под сорочкой слабо поднималась и опускалась грудь.

Я поднял упавшую руку и прикоснулся к пульсу. Пульс был нитевидный, едва-едва пробивался и на каждом пятом-шестом ударе выпадал.

Рядом, прижавшись к стене, стояла Катя.

Вбежал Ананий Иванович.

— Ну что?

— Выпадает.

Он обернулся к Кате:

— Строфантин!

Катя метнулась к двери.

Я наклонился над ним:

— Захар! Слышишь, Захар!

Он застонал и на несколько секунд затих.

Мы измерили давление.

Дети проснулись и, онемев, следили за каждым нашим шагом, за каждым словом.

Вернулась Катя. Дрожащими руками она надламывает ампулу строфантина, пытаясь всунуть в нее шприц.

— Дайте сюда, — потянулся к ней Рябуха.

— Уже, уже, — бормотала она.