— Полкубика, — сказал Ананий Иванович.
Мы закатили рукав рубахи. Игла в моей руке…
Прошло несколько минут.
— Кислород! — сказал Рябуха.
Катя снова выбежала из палаты.
Я еще раз взялся за пульс. После инъекции наполнение несколько улучшилось.
Катя вернулась с кислородом.
Потом мы поставили капельницу, сделали переливание крови.
Тьма там — во дворе, на улице. Лампочка освещает стены палаты, нас троих, над ним склонившихся. И еще — детей, эти игрушки на койках, на полу, у стен. Один-другой велосипед, грузовики и легковые, куклы, барбосы, медведи… Завтра, когда снова засветит солнце, на таких вот велосипедах другие дети — мальчишки и девчонки — заколесят аллеями парков, помчатся наперегонки, будоража прохожих. Будут прижимать к груди таких же Катюш, Наташ, мишек. Другие, не эти…
…Прошло полчаса. Дыхание стало ровным. Щеки залило что-то похожее на румянец. Он открыл глаза и слабо усмехнулся.
— Дядя врач…
Я вздохнул с облегчением — значит, узнал! Поднял голову — Катя улыбалась. Взглянул на Анания Ивановича. Все время, и раньше, и сейчас, он был спокоен и — я почувствовал это — нашей надежды не разделял.
Прошло еще полчаса, может быть, час, может, больше. Мы молчали, не сводя с него глаз. Молчали и дети. Кое-кто из них повернулся на бок и уснул. Захар зашевелился, стала подниматься грудь, участилось дыхание.
Я схватил за пульс, он снова ухудшался.
— Строфантин, Ананий Иванович?
Рябуха кивнул. Катя надломила новую ампулу… Снова принесла кислород. В сознание он больше не приходил.
Не знаю, сколько времени прошло. Для нас оно остановилось. И вдруг Захар застонал, начались хрипы, всего его сводили судороги. Я бросился к пульсу, пульс едва прощупывался. Он вырвал у меня руку, вцепился в мою и, выбрасывая наружу остатки жизни, захрипел, не отпуская моей руки. На какой-то миг, но этот миг показался мне вечностью. Отпустив меня наконец, он широко раскрыл глаза и тотчас обмяк. Вслед за этим исчезло дыхание:
— Массаж! — бросил Рябуха.
Закрытый массаж, адреналин… потом — последняя надежда — я набирал полную грудь воздуха, вдыхал в его рот, снова массировал.
С каждой минутой тело Захара слабело, стеклянными становились глаза.
— Свет! — послышался голос Рябухи.
Катя включила остальные лампочки, палату залило светом.
Я приподнял верхнее веко, затем — нижнее. Зрачки не сузились. И я понял, что это конец.
Мы сделали все, что могли. От внезапной слабости в ногах, во всем теле, я опустился на койку. Плакала Катя. Ананий Иванович вытирал пот с лица. Проснулись дети. Притихшие, смотрели они на нас со своих коек, как зверьки из нор.
За окнами давно рассвело.
А потом взошло солнце. Оно заливало весь двор, стелилось по асфальту дорожек, натыкалось на стены и стекла окон, пробивалось в ожившие ото сна палаты. Начался еще один день, новый и, как всегда, обычный. С теми же хлопотами — обходами и процедурами, грохотом засовов в виварии и мытьем полов. Все — как вчера и месяц назад, как будет завтра и в другие дни. Жизнь шла своим чередом.
Набрасывая на ходу халаты, торопились на места опоздавшие, а прибывшие загодя — кто рассаживался в большой ординаторской на пятиминутку, кто отпирал лаборатории.
Раздевшись по пояс, я долго окатывал себя холодной водой, потом насухо растирался полотенцем. Усталость, кажется, прошла. В голове ясно, мысли не путаются. Впереди день не из легких, что говорить! Я-то решил все, еще там — у Анания Ивановича, до того, как позвонила Катя. Но как поведет себя она?
Закрыв душевую, я спускаюсь во двор. Кривдин возле своей трехтонки, санитарки выносят из хозкорпуса чистое белье. И вдруг совсем рядом, на ступенях у входа в детское отделение, я вижу знакомые лица — ее и его. В первую минуту я не узнал их. Прежде они приезжали порознь, а сейчас, точно чувствуя, что случилось, должно было случиться, поспешили вместе.
Она — в розовой кофточке (выехали с ночи — печатается в сознании — а ночью свежо, прохладно), кофточка поверх пестрого ситцевого платья. В руке сетка-авоська. На дне ее — свертки, какие-то банки, а сверху гора больших, огненно-спелых абрикосов. Он в армейского образца фуражке — еще военных лет, опирается на палку, и я слышу уже знакомый мне скрип его протеза. Этот скрип я запомнил с тех пор, как он приезжал сюда сам, все добивался правды.
Они говорят с санитарками. До меня доносятся отдельные слова. Малодушно боюсь подойти ближе, выдать себя.
— Это который Захар? — соображает санитарка, опустив свой тюк с бельем.
— Из четвертой — детской, говорите? — прикидывает вторая.