— По какому?
Она решила, что я окончательно спятил.
— По-арамейски. А по-нашему будет — подсчитано, взвешено, отрезано. Про Валтасаров пир слыхала что-нибудь?
— Не слыхала. Это такой банкет?
— Вот именно — банкет. Так что, Лорочка, видно, отдавать концы.
Оправившись от испуга за мои пошатнувшиеся умственные способности, она продолжала:
— Послушайте, вам надо пойти, надо! И потому еще… Трофим Демидович привел в кабинет Александра Николаевича Кривдину, жену его. Сейчас она там. И Антонина Викторовна тоже. Говорили что-то о вас, о прокуратуре. Когда я вошла, замолчали…
Она взглянула на часы и ойкнула:
— Бегу!
— Беги, не то хватятся, — сказал я. — И спасибо тебе.
— А вы сейчас же идите, — зашептала она на ходу.
Я остался один. С необмерянными клетками, раскрытым журналом.
Опасаясь, что дело сегодня может обернуться и так и этак, они позвали Ольгу Сергеевну. Прокуратура, следствие… Самим выносить сор из избы, пожалуй, несподручно. На что уж с руки потерпевшей. Все эти тонкости нашей этики Сокирко знает назубок. А Антонина Викторовна…
За стеной зазвонил телефон. Я вышел, снял трубку и назвался. Звонила Ноговицына:
— Жду вас в ординаторской. И скорее, пожалуйста… Мы торопимся на обход.
Разговор был недолог, к тому же — при свидетелях. Все это можно было сказать по телефону. Но мне надлежало предстать пред ее очи раздетым донага, повергнутым в прах.
Смерив меня с головы до пят, она углубилась в истории болезней, пометила что-то в одной, другой и, не очень торопясь на обход, взялась за третью.
Я дожидался, прислонясь к двери.
Наконец меня обдало январской изморозью:
— Вы должны в кассу взаимопомощи сто рублей. Потрудитесь немедленно вернуть. Я напомнила в бухгалтерии. Там удержат, разумеется, но всего долга это не покроет. Надеюсь, до завтра вы полностью погасите остальное.
Не говоря ни слова, я кивнул и вышел.
В эту минуту распахнулась дверь приемной и на пороге — бледная, вся в черном — замерла Ольга Сергеевна. Наверное, и она увидела меня.
Я бросил взгляд в ее сторону и, только бы не столкнуться лицом к лицу, быстро свернул в коридор. Я шел не оборачиваясь, а позади слышались шаги. Ее шаги… Спину леденил холод. Она не отставала, шла за мной. Немели пальцы на руках. Я не знал, куда прятать их, — руки, пальцы. Куда бежать от этих все настигающих и настигающих шагов? Провалиться бы сквозь землю! И вдруг — голос, тихий, чуть слышный:
— Евгений Васильевич…
Я остановился.
— Почему вы уходите? Я знаю, у вас неприятности из-за Мити. Большие неприятности. Но вы ни в чем не виноваты, что бы о вас не говорили. И никуда я подавать не буду… Я так и сказала им. А нужно будет, скажу о вас самое лучшее.
Отвернувшись, она впилась в сумочку, на секунду оцепенела, хотела сказать еще что-то, но промолчала и быстро пошла к выходу.
По коридору биокорпуса змеился провод полотера. Двери лаборатории были распахнуты, и Мотя, где ногой, одетой в щетку, где машиной глянцевала паркет. Стульями, табуретами и всем остальным она нагрузила столы. Брошенные мной клетки сиротливо выглядывали из-за ножек стульев, пустых и полных бутылей, картонных коробок.
Я уселся на единственный, оставшийся на полу табурет и закурил. Она же, косясь в мою сторону, начала свой монолог.
— Зараза ты, зараза! И что ему, спрашивается, надо было? Живи, пожалуйста, роскошуй. Так нет же…
Эти каждый раз прерывающиеся филиппики сопровождались методическим гудением полотера.
— Такого человека обидеть! Сумасшедшей культуры человек…
Видимо, весть о сердечном приступе Лаврентия докатилась и до нее.
Выключив ток, она сунула ногу в щетку и начала энергичную кадриль по углам комнаты.
— …С министром за ручку и со мной за ручку!
В сердцах она отбросила щетку и снова завела полотер.
Только сейчас я вспомнил о начинающемся обходе и схватился с табурета.
Вслед мне Мотя продолжала:
— Учил, учил и выучил на свою голову, а теперь на тот свет рачки лезет. — А затем, повысив голос: — И что мне с тобой, паразитом, делать! Да тебе бы ему ноги мыть и ту юшку пить, конформист собачий…
Это мудреное словцо она выговорила почти без запинки.
Солнце уже садилось, а я слонялся по парку, сидел на скамьях, вставал и снова шагал туда и назад. До сих пор я не мог решиться. Да и что, собственно, сказать ему, о чем просить! Повернется ли язык, если у человека своя беда, — с сердцем в его годы не шутят, — тут уж не до меня. И можно ли сравнить это с моими передрягами?