А вот оба мужика, наконец-то, замечают меня, вздымающего скоростные волны. Оба поворачиваются к воде, по которой я приближаюсь к ним. У одного из них в руках рюкзак, у другого — джинсы. Женщина лежит за ними на траве.
Лица у мужиков, которым где-то под сорок, красные и небритые. Серьезные такие лица. Нешуточные.
Но вот уже — берег.
Золотистый песок только на берегу. У меня под ногами глинистое дно. Я иду, проваливаясь в эту глину. И смотрю в их прищуренные от солнца глаза… Мне — не страшно.
— Твое? — спрашивает тот мужик, который застыл с рюкзаком. — Мы думали, какой утопленник оставил.
Второй с неохотой роняет джинсы на землю. И встает на них сапогом с коротким голенищем, из которого выглядывает деревянная рукоятка ножа.
— Испачкаешь, — говорю я ему, и смотрю на него.
Он нехотя убирает ногу.
Тут же падает на землю и мой рюкзак.
— Аккуратней нужно быть, — улыбаясь, так что прищуренные его глаза становятся еще прищуренней, говорит первый мужик, — мало ли какие людишки по берегу бродят. Могут стибрить шмотки-то твои… Скажи спасибо, постерегли. А то мало ли что…
— Вон воровка, — поддакивает второй, каким-то нарочито потешным тоном, — еле отстояли… Можешь, для науки, пару раз съездить ей по сусалам. Мы разрешаем.
— Ты кто? — спрашивает, приглядываясь ко мне, первый. — Что-то я тебя не помню.
— Дед пыхто… — говорю я, и смотрю в его прищуренные глаза.
Лицо того еще более добреет, прямо папашка какой-то, а не случайный встречный.
— Неправильно говоришь, — роняет он тихо. — Как бы не пожалел… Даст бог, еще встретимся…
И они, оба эти мужика, не торопясь уходят.
Но перед тем, как уйти, оборачиваются к лежащей на земле воровке, и говорят:
— Ты подумай, вдруг да передумаешь…
После этого уходят уже окончательно. Прогуливаются дальше по берегу, — все время видно, как они идут по нему, все уменьшаясь и уменьшаясь.
Я собираю вещи в кучку и начинаю одеваться.
Еще не закончился день, но настроение, только недавно бывшее настроением резвящегося дитятки, уже ни к черту… Натянув джинсы, выбираю ближайшую тень, откидываюсь на песок, — и закрываю глаза.
Хочется немного вздремнуть. Несмотря на жару… Но не могу, лежу с закрытыми глазами, — и не могу. То ли от жары, то ли от того, что кто-то все время всхлипывает рядом.
— Перестаньте вы плакать, — говорю я, — сколько можно…
Всхлипы становятся потише, но отнюдь не прекращаются.
Я лежу какое-то время, силясь заснуть, — но не могу. Вот тебе и пляжный отдых.
— Вы, на самом деле, кто? — слышу я близкий голос. Неожиданно молодой. Но замученный слезами. — Я тоже вас никогда не видела.
Просыпаюсь. Встаю. Оборачиваюсь.
— Дед пыхто, — говорю я…
Девчонке, а не тетке. Потому что, то, что я сначала посчитал за деревенскую тетку, оказалось девчонкой лет шестнадцати, довольно худенькой, но в телогрейке на летнем платье. На шее у нее под распахнутой телогрейкой виднелся красный пионерский галстук, какие носили школьники во времена застоя.
Но застой уже тысячу лет, как испарился.
— Пионерка? — спрашиваю я.
Она отрицательно качает головой, почти неслышно продолжая рыдать.
— Школьница? — спрашиваю я.
— Студентка, — говорит она, не прекращая рыдания.
— Они тебя обидели?
— Еще нет, — отвечает она. И начинает рыдать уже во весь голос, так что вся ее телогрейка не по сезону, ходит ходуном.
— Так какого черта, — устало говорю я.
— Я, — может быть, трусиха, — всхлипывает она. — Я всего боюсь.
— Меня боишься?
— Да, — всхлипывает она.
— Очень?
— Не очень, — всхлипывает погромче.
— Что ты здесь делаешь?
— Я — пионерская вожатая, — рыдает она, — пионеры уехала, а я осталась.
— И ты бы ехала домой, к папе с мамой.
— У меня нет папы и мамы, — громче зарыдала она.
— Но откуда-то ты приехала?
— Я приехала из общежития. Но оно до конца августа закры-ы-ы-то.
— Кого ты больше боишься, смертяков или меня?
Она взглянула на меня, чтобы сравнить, — тут я заревел на нее львом. Только мой лев, заревев, сказал ей: гав-гав!..
— Бросьте, — сказала она, перестав плакать, — что я вам, маленькая…
Через минуту ни одной слезинки не было на ее лице. Ничто не напоминало, что она только что так безутешно страдала. У нее было свежее, какое-то утреннее лицо девочки, только недавно, только вот-вот ставшей девушкой, и еще не имевшей ни единой причины даже для того, чтобы хоть раз всплакнуть… Потому что, вокруг была — большая, интересная, принадлежащая только ей одной замечательная жизнь.