У Марата был крепкий двор, в который нужно было проходить через ворота, или дверь в воротах, и где было три просторных дома, и несколько сараев, в которых обитала всякая живность. Кроме этого, за сараями начинался большой огород, который тянулся до самой речки, а это было метров сто или сто пятьдесят, не меньше.
Маша, когда отходила ненадолго от Ивана, гуляла по этому огороду, — где было много яблонь, слив, вишен, груш, и много грядок, где обязательно что-то росло. И она обратила внимание, что никто здесь не гуляет просто так.
В этих домах жило человек тридцать, не меньше. Был совсем никудышный лет ста старик, который сидел все время на лавочке под окном, в валенках, несмотря на жару, в ватной жакетке и в ушанке. Три или четыре таких же старых женщины, — но которые не сидели на лавочках, а все время суетились, что-то тащили, мыли сковородки или посуду, выбивали пыль из половиков, или прикладывали к глазам ладони и смотрели сквозь заборные щели на улицу.
Остальные все были моложе. Человек десять мужчин, женщины, девушки и дети.
Все они — работали… Никто, кроме того замшелого старика, не сидел без дела, все чем-то занимались.
Чем занимались мужчины, — Маша знала.
По стенам в домах были развешены ружья, автоматы, и пистолеты в кожаных футлярах.
А по дому то и дело встречались боевые трофеи. Или добыча. Или, — как там у них это называлось. Был даже компьютер, который стоял в одной из комнат, накрытый вышитой салфеткой, просто так, для красоты…
Маше нравилось ходить в длинном ниже колен ситцевом платье и ощущать босыми ногами прохладу земли. Она даже собралась, пока Иван не выздоровеет, и пока они живут здесь, — что-нибудь тоже делать. Стирать или ковырять мотыгой грядки. Когда будет чуть побольше свободного времени.
Не хотелось ни о чем думать… Только ждать, когда поправится Иван.
И не хотелось ни от кого отличаться. Ни внешним видом, ни как-нибудь по-другому.
Ей бы пошло быть сиделкой. У постели больного или раненого. Идеальной сестрой милосердия, — такой, как на старинных фотографиях первой мировой войны. В монашеском наряде и с белым чепчиком на голове.
Она — смиренна, бесконечно терпелива, и — милосердна.
Ее не испугают кровь, раны, стоны и крики.
Он готова на все, чтобы облегчить кому-нибудь, — его страдания.
Потому что, облегчая чужие страдания, — облегчаешь свои.
А она так хотела облегчить свои страдания. Но не могла.
Иван окончательно проснулся на третий день. Проснулся, и увидел перед собой Машку. Машку, но какую-то другую, не такую, как всегда.
Он лежал в незнакомой постели, рядом стоял журнальный столик, на котором была целая куча лекарств, эмалированная кастрюля и тарелка с квашеной капустой.
И ему захотелось квашеной капусты.
— Маш, — сказал он, — ты что не нацепишь, тебе все идет… Дай мне немного поесть…
Но только попробовал, ощутил на вкус, — есть ему расхотелось.
— Я что, заболел, да? — спросил он.
Спросил так равнодушно, как спрашивают про какого-нибудь другого, неинтересного человека, известие о котором отвлекает от просмотра обалденного футбола.
Маша обрадовалась, что Иван пришел в себя, так обрадовалась, что у нее перехватило дыхание, — весь она ждала этого момента столько дней.
— Я что, умру, да, Маш? — спросил Иван…
И тут ее прорвало…
Потому что не умирать он начал, а выздоравливать, организм его уже переборол дистресс, — но только он не знал этого. Ничего не знал. Проспал три дня, и ничего не знал… Такой глупый. Собрался умирать. Когда начал выздоравливать. Проснулся и заговорил. И на улице такой прекрасный день. А он…
И Маша начала рыдать.
Это случилось как-то само собой, не по ее воле. Она ни за что не хотела при Иване, плакать, этого нельзя было допустить из педагогических соображений, — да она вообще не хотела этого делать. В мыслях не держала. Она тысячу лет не плакала… Забыла вообще, как это происходит. Думала, — у нее, как у мужчины, — глаза высохли на века.
Но зарыдала, — ни с того, ни с сего. Как-то так естественно, и так правильно, — что совершенно не стала сопротивляться этому процессу.
А Иван смотрел на Машку, одетую в непойми какой балахон, сидевшую напротив него, так что солнце из окна освещало ее, — и видел, как появились в уголках ее глаз две огромные сверкающие бриллиантами слезинки. Они покатились вниз, а на смену им пришли другие. А на смену им, — третьи.
Машка так радостно улыбалась ему, — а по щекам ее текли слезы. Улыбалась, а слезы текли.
Падали на балахон, и балахон становился мокрым от слез.
— Ты что, плачешь, да, Маш? — спросил Иван.