Глава первая
ВЗЛЕТ
Амелия Эрхарт и Леваневский открывали ее святцы: сколько себя помнила — мечтала летать, собиралась найти места гибели великих пилотов, в младших классах ходила в авиамодельный кружок, затем в планерный, в седьмом классе начала прыгать с парашютом. Фотография улыбающейся Амелии, сидевшей с ногами на кокпите, была убрана в рамку и висела над картой великих перелетов. К потолку ее комнаты был прикручен трехлопастной пропеллер: на аэродроме близ станции Насосная отец, который этот аэродром и построил, выменял его в 1943 году на двадцатипудовую белужью мамку у техника, обслуживавшего «Аэрокобру» великого аса Покрышкина — четыре пулевых зазубрины на лопастях и трещина: лендлиз через Персидский залив направлял американский ответ «мессершмитам», наши летчики перегоняли легендарные пузатые истребители из Ирана и начинали на них воевать. Чертеж легендарной «кобры» в масштабе 1:5, собственноручно исполненный на склеенных ватманских листах по журнальному образцу, — первое, что она видела на противоположной стене комнаты, открывая утром глаза. В шестнадцать лет на ее счету было семьдесят четыре прыжка, из них пятнадцать затяжных. Хрупкая, белокурая, тоненькая, она едва поднимала парашютный рюкзак, зато на одном дыхании целиком декламировала «Поэму воздуха» или «Облако в штанах»: например, во время прогулки в горах или после ежеутренней зарядки на берегу моря, когда вставала на пляжную скамейку и подставляла лицо и грудь лучам восходящего солнца, протягивала к ним руки; такая стихотворная зарядка, раздышаться.
Миопия обрушилась летом после девятого класса, все казалось, никак не могла промыть от пыли глаза. С тремя диоптриями не смирилась и до конца школы так и не пересела на пустовавшую первую парту, щурила вечно глаза и в кино лица героев в начале фильма рассматривала хорошенько в дальнозоркую чечевичку диафрагмы, образованную подушечками фаланг сложенного указательного пальца. Но с мечтой о полетах пришлось расстаться.
2Она стояла как вкопанная, не бежала вместе со всеми врассыпную, когда Иванченко, бесшабашный пилот «кукурузника», желая покрасоваться перед вечерними танцами, крутил нелепый пилотаж над хлопковыми полями, взбиравшимися по предгорьям к самой границе с Ираном, куда они на несколько недель в сентябре выезжали всем курсом. Не церемонясь, круто в лоб сходя на бреющий, он слетал с виража предупредительного захода. Все бежали врассыпную, но она поворачивалась лицом — к стрекозе, которая шла ей в переносицу, расстилая облако над светло-серыми грядами, нарастая блеском винта, неподвижностью шасси, очкастой головой пилота… Она видела шевелящиеся матерщиной губы, потертости на коже шлема и пухлую грыжу на сношенной покрышке. Она видела взмах руки, вырубавшей в последний момент гашетку распылительной форсунки. И, оглохнув, сладостно нутром вбирая рев движка и лопастей, пронизывавший грудь и кости, опаленная воздушной волной пролета, зачарованно смотрела на радугу, опадавшую перед ней вместе с капельным ковром, ощущая на лице горькую, как черемуха, морось…
Пилот Иванченко не был в силах упустить возможность распушить хвост перед трудовым населением пионерлагеря «Энтузиаст», где они обитали, и заворачивал на их склон поля, опыляя хлопчатник каким-то веществом, вызывавшим опадение листьев, необходимое для механизированного сбора. Обработанная несколько дней назад часть полей выглядела фантастично: незримые стебли удерживали бескрайние скопления кучевых облачков над самой землей.
Она упросила Иванченко взять ее с собой на «обработку». «Дефолиант» они размешивали в бидонах из-под молока.
— А ты знаешь, что американцы то же самое вещество используют для опыления лесов во Вьетнаме? Листья опадают — и партизаны как на ладони!
С грехом пополам через огромную жестяную воронку заливали бак, взлетали тягостно, подскочив несколько раз на давно не кошенной полосе. Опорожнившись, тянули под потолок и заваливались в бочку, и после, выровняв машину, вдруг Иванченко обернулся, сверкнул лихим глазом и заорал:
— А хочешь — в Иран рванем?!
И потянул из виража в предгорья — до предела выделенного пограничниками квадрата, соскользнул обратно и махнул крылом на второй ряд лиловых лесистых гор:
— Вон оно, закордонное приволье, персиянская сторонка! Стенька Разин хорошо там погулял.
— Разин гулял не только там. Но и на нашей стороне, в Ленкорани, на острове Сара, — крикнула она, чтобы рациональным соображением приглушить, не выдать свой восторг.
— Да все равно. Погулял же! — откликнулся Иванченко и, поджав губу, отдал штурвал от себя.
Что-то он нянчил в своей кудлатой башке, этот Иванченко. Она не понимала, как во время полета можно думать о чем-то еще, кроме самого чувства полета, в которое превращается каждая капля души, каждая капля крови.
3Она вспомнила эти хлопковые поля впервые за сорок пять лет, когда треть из них прожила в Калифорнии. Сын в тот вечер вывез ее показать новое интересное место для прогулок. Накануне он прилетел двухдневным транзитом из Остина в Москву, где теперь трудился иноспецом, и она еще не успела его покормить… У южных окрестностей Сан-Франциско они свернули к океану, оставили машину на стоянке и вошли на музейную территорию форта времен Второй мировой. Ряд холмиков с бетонными склонами — доты и батареи береговых орудий шли по краю земляных укреплений. На окраине форта, над высоченным обрывом находилась взлетно-посадочная площадка дельтапланеристов. Поочередно семеня по короткому разбегу, планеры срывались над покачнувшейся прорвой океанского прибоя. Внизу, грохоча, накатывали на залитый пляж белые валы. Дети и собаки, то и дело обращая к небу головы, бегали от языкастых волн. Выстроившись в цепочку, дельтапланеристы резкими кивками угловато взмывали и упадали, то беря на себя, то отталкивая трапецию управления, парили гирляндой вдоль обрыва, поджидали друг друга для выполнения парных фигур — слетов и разлетов, образовывали «пробки» в воздушном коридоре, создавали впечатление социальной пернатой стаи, отважно эквилибрировали на развороте и лихо осаживали планер, заламывая плоскость, при посадке.
Когда возвращались на парковку, она вдруг увидела жирный плывущий блеск винта «кукурузника», из-за которого наплыл очкастый шлем пилота, Иванченко улыбался, показывая кулак с оттопыренным вверх пальцем… Как память может оказаться реальней настоящего времени?
Сыну кто-то позвонил, разговор оказался долгим, и ему пришлось отойти обратно к площадке дельтапланеристов, чтобы спокойно поговорить. Она стояла и смотрела на эти то порхающие, то скользящие, то срывающиеся в вираж цветные лоскуты и вспоминала незамысловатое хозяйство колхоза «Имени тридцатилетия Октября», вместе с десятком других находящегося в погранзоне с Ираном. Бригадир Тимур Аскеров, сухой, почернелый от солнца человек, спас ей жизнь. Он говорил о работе: «Хлопок как жизнь. Берешь мешок, вешаешь на шею — легко. Срываешь хлопок пальцами — пушистый, легкий. А там, в конце поля, еле идешь, едва дышишь — мешок уже пудовый, камень на шее, ремень душит».
4Аскерова, человека заслуженного, орденоносного, она потом, отправившись по распределению именно в эти края, несколько раз встречала в селе Биласувар. Знакомые места, знакомые поля: Шахлакюча, Хырмандалы, Привольное, Фиолетовка, Волконка, Борадыгя, Шову. Ходила в правление, узнавала про Иванченко. Оказывается, отчалил казак в Саратов — на повышение, учиться в вертолетной школе.
В селе она нанимала комнату у нехороших хозяев, вздыхала облегченно, выходя за скрипучую калитку. И возвращалась с неохотой, калитка пела дольше и не хлопала. В субботу летела на автобус: домой, домой! Однажды опоздала, уехала утром, хоть и пришлось тут же возвращаться, дома побыла только час. Колхоз был на отличном счету в райкоме, урожай хлопка был богатый. Но еще богаче была его председательша — зычная грубая баба, чей дом пышностью не уступал дому культуры: во дворе бассейн, обсаженный высокими кустами роз, бильярд под навесом, огромная шахматная доска, выложенная плиткой, с фигурами выше колена, вырезанными из дикой хурмы. Все в точности повторяло санаторский антураж. Остальное население колхоза было нищим.
Она преподавала русский язык и литературу, сама переводила и читала детям «Капитанскую дочку», чтобы хоть как-то заинтересовать. В одном из четырех ее классов учился слепой мальчик, прямой, как тростинка. Он только слушал, что говорили учителя, его никогда не вызывали отвечать. В школу к нему приходили односельчане, просили пощупать хлопок для оценки качества, влажности, пора ли уже собирать. Мальчик долго держал пальцы в хлопке, дул на него, прикладывал к щеке, что-то шептал в него и улавливал верхней губой его, хлопка, шевеление, щекотку и наконец выносил свое суждение: подождать, второй сорт, первый, негодный… Его благодарили сладостями, хлебом, жареной курицей. Он ни с кем не делился, деловито отделял от заработка долю, которую съедал тут же, остальное неприкосновенно прятал в парту. «Как же его звали?.. Ильхан… Нет… Ильдар! Надо же, помню!»