Выбрать главу
лангитов, господствовавшей, в свое время, над тюркскими племенами. В Хиве он был наместником эмира, в Бухаре — министром двора, в Петербурге — консулом Бухарского ханства. И теперь, потеряв всё, он оставался таким же, каким он был прежде; он не мог быть другим, ибо кем рождаешься, тем и умираешь… — Как вас запрятали! — говорил он, и голос его, дребезжащий, старческий, прерывался от волнения. — Мне стоило немалых усилий отыскать вас в этой дыре. Но вы не беспокойтесь, о вас все уже здесь знают, вы не забыты; вот русские люди в изгнании приготовили для вас отменный обед. Уж как они старались! Послышались знакомые запахи отечественной кухни, возвращавшие нас домой. Почему из всего забытого первыми вспоминаются запахи и вкусы? Что в них? Может быть, они передаются нам по наследству, как землепашцу любовь к земле?.. Ленивые щи, казалось нам, благоухали, а насмешливый векиль-баши не верил, что они могут кому-нибудь нравиться. Как он смеялся, заглядывая в судки! — Неужели, — говорил он, помирая от смеха, — вам может нравиться этот говяжий суп, провонявшийся капустой? — и сравнивал его с запахом задохшейся воды в давно не чищенном подвальном водохранилище. — Почему русские любят все, что плохо пахнет? — посмеиваясь, говорил этот примитивный житель земли. Старый узбек из благородного племени мангитов был этим шокирован; его раздражали плохо воспитанные люди, оскорблявшие его лучшие чувства, причиняя ему почти нравственные страдания. — Он большой шутник, — заметил я, — он над всем смеется, даже над смертью… — О, это ужасно! Но смеяться над радостью не менее жестоко, чем смеяться над страданием. У него нет сердца! В то же время, насмешливый полицейский надзиратель очень почтительно говорил о старом узбеке, величал его везирем (министром), рассказывал о нем чудеса; все перебежчики, говорил он, почитают его, как святого, знатные люди преклоняются перед ним, его имя хорошо известно самому шаху. Теперь, говорил он, не долго нам осталось сидеть на маисовой каше; он не оставит нас!.. Добрый старик обивал пороги всех сановников, встречался с депутатами меджлиса-парламента, не оставлял в покое наместника шаха, побывал даже у влиятельного в мусульманском мире муджтехида, законоучителя правоверных шиитов и их верховного судьи, и никто не отказывал ему, все охотно обещали помочь нам, пока он говорил с ними, и забывали о нас, когда он оставлял их; здесь не помнят того, что обещают. Он говорил нам о терпении, как о вечном спутнике жизни, ибо ждать, это значит — жить! — Когда человек ничего не ждет, — продолжал он, сморкаясь слезами, — он уже больше не живет… Поверьте мне, самое лучшее ждет вас впереди… Он ушел так же внезапно, как и появился — так приходит радость, у которой очень короткая жизнь. Но вот, среди ночи полицейские вдруг подняли нас с постели; нельзя было медлить и минуты, нас уводили из теплой казармы в одиночную камеру, словно смертников, не объясняя почему. Всё здесь окутано тайной, мы жили теперь одними предчувствиями, становились суеверными, придавали значение дурным и добрым приметам, находились во власти предрассудков и видели только вещие сны. Подобно нашим предкам-язычникам, мы гадали сейчас по звездам, по ущербленной луне, по направлению ветра, чтобы понять, куда уводят нас: в тюрьму, на свободу или на смерть? Добрый векиль-баши уже больше не смеялся, не шутил; он невразумительно шептал нам о каком-то заговоре на нашу жизнь и что нам лучше не быть у всех на виду… Камера, куда загнали нас теперь, была похожа на грот в пещере с тяжелой дверью, без окна и света — она освещалась и днем и ночью ручным фонарем; не было здесь и печки-времянки, которая возвращала нас к воспоминаниям о домашней жизни. Но у мокрой стены уже стояла наша койка-топчан со всеми тряпками на ней, с набитым соломой матрацем и круглой подушкой. Часовой закрыл за нами на замок дверь, точно крышку гроба, и звуки жизни уже больше не проникали к нам. Какая это была страшная для нас ночь! Трудно сказать, сколько прошло с того времени дней и ночей, было ли это вчера, год назад или в прошлом столетии, но мы узнали тогда, какая бывает вечность. Когда наутро, вместе с дневным светом вошел в камеру полицмейстер, серхенг Новахи, перед которым расступались деревья и люди падали ниц, мы равнодушно продолжали лежать на своей койке, больше не веря в чудеса. Он старался улыбнуться, он говорил мягко и тихо, как здоровые разговаривают с больными, но полицейское спокойствие не оставляло его. «Если он пришел к нам, и в такой ранний час, — мелькнула у меня пугливая мысль, — значит случилось что-то очень важное для нас, может быть, роковое!» — Вот видите, — заговорил серхенг голосом доброго отца, — если бы мы не упрятали вас на ночь в эту каменную дыру, то вас уже не было бы в живых… (лицо его при этих словах приняло неприятное выражение, какое бывает у людей с возмущенной душой). Опасность, однако, миновала (и лицо его прояснилось слегка), но не надолго (и снова стало заволакиваться тучами). Ваши враги не умеют прощать и миловать, они не успокоятся, пока вы будете живы (и он нахмурился, как небо перед грозой). Вот почему нет для вас сейчас лучшего места, чем тюрьма (и в его груди разразилась гроза!). Это здание прочнее крепости, и там есть даже удобства, каких нет во многих благоустроенных домах… — и, слабо улыбаясь, он приветливо кивнул нам своей гордой головой.