Выбрать главу

Как бесконечен здесь наш досуг! Как неощутимо время — этот источник нашего медленного угасания и, может быть, завтра, не заметив прожитой жизни, мы проснемся стариками. С наступлением нового дня мы возвращаемся к тому, что было и что будет снова и снова, в круговорот безжалостного времени. Так же, как и вчера, появляется на нашем дворе постоянный житель тюрьмы Гриш-хан с янтарным чаем на медном подносе. Приподняв бороду, как муэдзин на молитве, он кричит на родном нам языке, словно возвещает благую весть: — Вот и я! Чайку вам принес, чтобы не скучали!.. Мы привыкли к нему, как к восходу и заходу солнца, он нам не чужой, из одних с нами мест и одной с нами веры, армянин по рождению. Из Григория его превратили здесь в Гриш-хана, но от этого он не стал другим. Четверть века назад его нашли в объятиях молодой затворницы-персиянки и за эту короткую радость он расплачивается теперь пожизненным заключением. Как ему повезло, что толпа не побила его камнями, не оскопила его, не предали его позорной публичной казни, а оставили в живых! С годами он обжился в тюрьме, стал для всех здесь своим человеком, и смотритель тюрьмы позволил ему завести при тюрьме чайную. А ведь известно, что чаем всех здесь можно подкупить, всё проведать, узнать все тайны… Он и не терял времени; день за днем копил деньги, а теперь дает их в рост, и все тюремщики у него в долгу. Время сгорбило Гриш-хана, пригнуло его к земле; скрипят изношенные его кости, ребра выглядывают из обвисшего пиджака и трудно теперь узнать в нем былого красавца-кавалериста, которого повсюду сопровождали пылающие глаза женщин. Но как призрачны, как недолговечны наслаждения, исчезающие тотчас, как только прикоснешься к ним! И он вспоминает теперь, как в начале своей жизни у него была другая мечта: он хотел уйти от всех соблазнов, приманок и искушений, быть усердным семинаристом, читать только поучения святых отцов и находить в них всё, что искал, чтобы ни один день не был потерян даром… Он подолгу сидит с нами, пока мы осушаем стаканы, и рассказывает о былом, об остроге, стоявшем прежде на месте нынешней тюрьмы, и сравнивает его с открытой могилой; его морили там голодом, гноили в нечистотах, натравливали на него диких зверей, держали прикованным на цепи, и со дня на день он ждал, что его будут пытать «казнью мухами», более мучительной, чем сама смерть… Эти дикие нравы, говорил он, можно сравнить только с нравами наших цивилизованных советских палачей… О, он так много испытал зла, так долго был унижен, что ему кажется, будто он прожил несколько жизней! И он никак не может понять, почему Богу было угодно, чтобы он променял духовную семинарию на тюрьму. Мысли о Боге и поныне не оставляют его. — Странная у них вера! — говорит он, закатывая глаза к небу, как мусульманин на молитве. — Они говорят, что любят Христа, и в то же время не любят нас, христиан. В Коране много от нашей веры, а нас они называют нечистыми, неверными, отступившими от закона… Теперь всё здесь переменилось; нет больше чистых и нечистых, многих фанатиков-изуверов перевешали, но чувство вражды осталось… Заметив плетущегося к нам тюремного доктора, Гриш-хан сгибает спину и уже не смеет разогнуть ее, пока доктор не прогонит его. Гриш-хан перед всеми гнет спину, он уже не может не гнуть ее, а тюремный доктор приравнивается здесь к чину полковника, что равносильно небесному светилу. Как он наскучил нам своей болтовней о зачатии и деторождении! Он умеет лечить женщин от бесплодия при помощи амулетов и заклинания и не упускает случая принести жене какой-нибудь новый магический амулет; она вся увешана ими, как богатая купчиха драгоценными камнями. И вот, по его неустанным заклинаниям, моя жена занемогла. Старьте балагур прослезился: нет большей награды для женщины, чем зачать ребенка! И он стал плаксиво вспоминать о рождении своего первого отпрыска, словно с этим событием было связано сотворение мира. Был он человеком чувствительным — о детях не мог говорить без слез. Но, по обычаю предков, он требовал от своих детей почти монастырского послушания, запрещал им иметь свои желания, и всё свое детство они простаивали у двери с покорно сложенными руками в присутствии своего повелителя-отца; он был для них верховной властью отныне и до века. — Нужно как можно меньше напоминать детям о своей родительской любви, — рассуждал он, — ибо в любви нет уважения, она делает всех равными. А какое может быть равенство между отцом и сыном или между матерью и дочерью? Нет равенства даже между мужем и женой, — продолжал развивать свою философскую систему лекарь. — Говорить жене о своей любви к ней, это все равно что признать себя побежденным; в своем доме вы будете тогда на положении генерала, разжалованного в солдаты. О, это очень опасно вступать в равенство с неравными людьми! Всё это было для нас ново и непостижимо. Между тем, всем уже стало известно, что в тюрьме рождается ребенок. Матери и жены вздыхали — какая может быть на нем вина! Не успев родиться — он уже в тюрьме. Жена губернатора, женщина высокомерная, полагавшая, что равной ей никого нет, собственноручно приготовила для рожающей в тюрьме

ширини — восточные сладости, омытые ее слезами; она так плакала, так плакала, говорил посыльный, что эти сладости пропитаны солью ее слез! Жена полицмейстера, благочестивая старушка в возрасте тридцати лет, прислала особое кушанье для плодоносящих, изготовленное на миндальном масле с фисташковыми орехами и в меду, чтобы сладостью была преисполнена утроба матери. Приходила тайком жена смотрителя тюрьмы, приносила лакомства, плакала. Эта девочка-подросток из года в год рожает детей. Она так несчастна! У мужа нет теперь других жен, она у него одна, и он не дает ей покоя. Она напоминала козочку — ей так хотелось резвиться, играть… Для многих открылись теперь ворота тюрьмы; приходили к нам и русские, великомученики-эмигранты, со своими слезами. Вот и вы теперь с нами, в изгнании! Надо очень сильно любить свою страну, говорили они, чтобы добровольно пойти на такой подвиг! Приходили американские миссионеры. Барат-Али рассказывал о них сказки; он говорил, как пьяный, радость делала его невменяемым. Это была семья доктора Гоффмана, сына фермера из штата Огайо, променявшего почетное и доходное занятие тренера бейсбола на беспокойную жизнь миссионера и врача. Отправляясь в эту дальнюю страну вымирающих потомков благородных фарсов, он знал, что всё здесь дико, бедно, грязно, как это было во времена Камбиза, Дария и Ксеркса. На всех дорогах, на пропитанных запахом тления базарах бродят стадами нищие — слабоумные от рождения, слепнущие от трахомы, покрытые болячками; под каждой войлочной шапкой скрывается облезший череп кечал, пораженный стригущим лишаем. И все они тянутся теперь к доктору-иноверцу, точно к целебному источнику Земзем, и он творит чудеса. Разве это не богохульство! Правоверные искали его смерти. Этот Божий человек теперь здесь, с нами; он подумал и о нас, ожидающих в тюрьме рождения своего первого ребенка; как можно доверить его персидским знахарям и хакимам, все еще врачующим больных по Канону Авиценны, жившего в глубине веков! — У этих врачей, — шутит доктор, — очень не легкая задача — они хотят перехитрить чёрта… Он уже побывал у губернатора, человека просвещенного, и губернатор доверил ему ждущую ребенка русскую женщину в тюрьме на время родов. И когда придет это время, говорил он, ее привезут в госпиталь миссии под охраной полицейского конвоя, и она узнает там радость материнства.