сенар, т. е. по-нашему, одну копейку. — Ведь вы сами подтверждаете, что все это вы съели, но чем вы докажете, что за все это вы уплатили наличными? — и он хитро улыбнулся испорченными зубами. Я искал путь к его сердцу, обращался к его совести, взывал к его разуму, стыдил его, но он ко всему оставался равнодушным. Точно не было у него ни сердца, ни разума, ни совести, ни стыда. Тогда я стал рассказывать ему, как ребенку, о Боге; я говорил, что Бог не любит мошенников, жуликов и плутов, и непременно накажет его. — Стыдно, — говорил я, — обижать слабых, беззащитных людей, бежавших от произвола и ищущих правосудия в вашей стране. Если вы боитесь полицейского урядника, то как можете вы не бояться Бога? Мирза заплакал. Мысль о Боге напугала его, но отказаться от денег из страха перед Богом он тоже не мог. Сознание его как бы раздвоилось между Богом и деньгами, причиняя ему нравственные страдания. Будучи человеком набожным и, в то же время, корыстным, Мирза не умел бороться со своей слабостью к деньгам; они мешали ему быть добрым, хорошим, честным, каким хотел он быть перед Богом. Глядя на его слезы, я уже готов был расплатиться с ним по его незаконному счету (благо, у меня оставались еще кое-какие деньги от подъемных, командировочных и проездных!), упрашивая его, однако, сократить счет и сбавить цены. — К тому же, — говорил я, — вы должны будете дать мне расписку, чтобы не потребовали у меня этих денег снова, в третий раз. — Хороший господин! — причитал Мирза, вытирая солдатским рукавом слезы. — Я думал, что вы добрый, что все русские добрые, а вы хотите, чтобы меня повесили… Мы стали торговаться. Мирза оживился, повеселел, стал смеяться, говорил глупости; наконец настал для него долгожданный час, когда можно испытать сладость торга, этого переменного счастья, напоминающего петушиные бои или азартную карточную игру. Мирза долго не уступал. Он клялся и врал (ложь требует клятв!), и чем больше он врал, тем больше клялся; ведь не может он уступить мне в убыток себе! К концу дня мне удалось выторговать у него луристанского петуха (ведь он жил только в его воображении!), два шахских батмана хлеба-сенгека, с полпуда овечьего сыра и сотню стаканов чая, которым угощали нас в различных местах нашего этапа добрые поселяне и должностные лица. Придя к полюбовному соглашению, Мирза обещал сегодня же, на вечерней молитве, как только солнце начнет склоняться к западу и покажется вечерняя звезда, просить своего пророка, чтобы он возвратил мне все эти деньги и даже немного больше. Но вот послышался конский топот, — это серхенг Мамед-Али-хан гарцевал на арабском жеребце в сопровождении унтер-офицера, сержанта и двух вестовых. Перед казармой, на самом солнцепеке, весь день шла возня; солдаты пограничной стражи обучались играть винтовкой, чтобы с воинскими почестями встретить важного гостя. От такой игры спины их взмылились, как у загнанных лошадей, и промокшие от пота лица казались заплаканными. Между тем серхенг равнодушно прошел мимо, не заметив их старания. Он вошел в казарму, как хозяин входит в свой дом, в котором замечает, что не все на своем месте и надо навести порядок. Легкая тень недовольства скользнула по его невозмутимому лицу с полуопущенными веками, придававшими ему вид вечной задумчивости. — Я чуть было не загнал своего любимого жеребца, чтобы скорее встретиться с вами… — произнес серхенг, не поднимая век. — Он пробежал десять фарсахов не переводя дыхания, и мои вестовые не могли угнаться за ним. И все это только для того, чтобы сказать вам: еще не поздно! Вы еще свободны выбирать! Я знаю, что не легко будет вам забыть все, что вы любили, менять привычки свои, приспосабливаться к нам, переделывать свою жизнь, которая оставила уже глубокий след в вашем душевном мире, и в печали по утраченному проводить свои дни… И когда он говорил, его восковое лицо оставалось непроницаемым, спокойным, и нельзя было поверить, что столько жизни в этом восковом лице! Он говорил не поднимая век, осторожно выбирая слова, как если бы это были не слова, а огнестрельные раны, причиняющие страдания. — Но если терять вам нечего, — продолжал он, — если дом ваш пуст, и все, что вы любили, опостылело вам, мы примем вас, как брата, как сестру, и вы будете нам не чужие… Живите среди нас нашей жизнью и мы полюбим вас… Он приподнял веки и посмотрел на нас загадочными глазами фарса, цвета кофейной гущи, по которой узнают свое будущее суеверные люди; темную, неразгаданную тайну ворожили они нам.