Столь же определенно звучал и анализ политической ситуации в стране: «И кто видел и мог приметить непорядки и нынешнее состояние здешнего государства, то иначе и сказать не может, кроме сего, что самая воля Божия спеет к конечному падению сея монархии». Волынский был удивлен, как могли побывавшие до него в Иране послы не заметить, что «Персида давно так пропадает»: «Мнил и я сначала и чаял, что во время нужды могут тысяч сто войск своих к обороне поставить. Однако ж нынешняя беспутная война мне их подлиннее показала, понеже и по се время не собралось всех войск тритцати тысяч к шаху»{65}.
Выводы были сделаны не на пустом месте. Волынский был очевидцем кризиса, завершающего правление династии Сефевидов. Он уже знал о захвате иранского Бахрейна султаном Маската, отметил неповиновение жителей Муганской степи, которые отказались принять назначенного шахом хана «и в протчем во всем уже учинили указам шаховым противность». При нем в том же 1717 году «учинился бунт» в Гиляне и началась «беспутная война» — восстание афганских племен, разгромивших шахское войско и захвативших Гератскую провинцию. Помимо афганцев, «со всех сторон как езбеки (узбеки. — К К.) так и протчие в свою волю воюют, но не токмо от неприятелей, но и от своих ребелизантов[3] оборонитца не могут. И уже редкое место осталось, где бы не было ребелей». На его глазах недовольные дороговизной исфаханцы ворвались в покои шахского дворца, и сам правитель прятался от восставших в гареме. О бунтах «лезгов», «авганов» и белуджей в 1719-1720 годах писал из Ирана в Петербург и Ф. Беневени; сходными были и его оценки ситуации: «Нынешнее персицкое состояние при великом разорении состоит»{66}.
Безвольного шаха Волынский считал главным виновником плачевного положения государства. В донесении от 8 июля 1717 года он писал канцлеру Г.И. Головкину: «Трудно и тому верить… что… он не над подданными, но у своих подданных подданной. И чаю, редко такова дурачка мочно сыскать и между простых, не токмо ис коронованных. Того ради сам ни в какие дела вступать не изволит, но во всем положился на своего наместника ехтема девлета». А тот, по мнению посла, был еще хуже: «…всякова скота глупее, однако же у него такой фидори (фаворит. — И. К.) что шах у него из рота смотрит и что велит, то делает. Того ради здесь мало поминаетца имя шахово, только ево, протчие же все, которые при шахе не были поумнее, тех всех изогнал… И тако делает, что хочет, а воспретить никто не смеет, а такой дурак, что ни дачею, ни дружбою, ни рассуждением подойтись невозможно, как я уже пробовал всякими способами, однако ж не помогло ничто»{67}.
Столь яркие и однозначные характеристики очевидца можно бы считать безусловно достоверными, тем более что прогноз Волынского — «сия корона к последнему разорению приходит, ежели не обновитца иным шахом» — оказался верным. Однако стоит обратить внимание на то обстоятельство, что знакомые с европейским «обхождением» петровские посланцы смотрели на людей Востока как на «варваров» и плохо понимали «язык» восточной дипломатии. Громкие военные победы на Западе внушали превосходство над «нерегулярными» войсками Востока, но мешали увидеть устойчивость местных социальных и государственных структур и традиций.
Флорио Беневени, проезжая в Бухару через Иран, докладывал о «глупости лезгинцев», не сумевших сразу захватить Шемаху и грабивших ее «без всякого порядку». Персидских министров и придворных он характеризовал как «людей самых лгунов и весьма в слове не постоянных», а порядки Бухары и Хивы — как «варварское и без оснований управительство», где подданные «все дженерально между собою драки имеют», и «оный народ по природе весьма непостоянной и обманливой»{68}.
Итальянца можно было понять — при «варварских и непостоянных» среднеазиатских дворах он на самом деле «смертельные страсти претерпел». Однако и счастливо завершивший свою миссию Волынский откровенно презрительно оценивал всю иранскую элиту: «Истинно не знают что дела, и как их делать. А к тому ж и ленивы, что о деле часа одного не хотят говорить, и не токмо посторонние, но и свои у них дела так же идут безвестно, как попалось на ум, так и делают безо всякого рассуждения». Отнюдь не безгрешного Волынского раздражало высокомерие персидских вельмож в сочетании с ожиданием подарков при решении государственных вопросов. Когда, например, чиновник эхтима-девлета в духе судьи Ляпкина-Тяпкина из гоголевского «Ревизора» объяснял, что его господин взяток у посла не примет — разве что если «есть хорошие соболи, то б несколько сороков отослал, а деньгами или иным ничего не возьмет» — как можно?{69}
Справедливости ради надо заметить, что и сам посол в денежных делах оказался не вполне чист. До самой его смерти тянулась тяжба с посадским Егором Бахтиным, который заявлял, что Волынский в Иране занял у его дяди Анисима Федотова и не вернул 2600 рублей. Ответчик же полагал, что платить должна казна, поскольку иранские власти не давали денег на содержание посольства и он вынужден был их занимать. Он насчитал, что ему следовало получить 768 червонцев, 15 956 рублей и три с половиной копейки, из которых на «презенты» употреблено 613 червонцев и 6189 рублей (не считая данных ему на подарки казенных мехов на 3500 рублей). Петр I, по-видимому, усомнился в столь значительных расходах и в 1720 году приказал выдать Волынскому в счет жалованья только шесть тысяч рублей. Волынский же долг Бахтину признал и даже выдал расписку с обязательством вернуть деньги, однако, если верить истцу, выманил у него в 1737 году «мировую запись» с отказом от тяжбы, но отдал всего 150 рублей. Очевидно, у посадского не хватило сил тягаться с могущественным тогда вельможей. После казни Волынского он опять стал добиваться уплаты долга, но Сенат, исходя из наличия «мировой», отказал{70}.
С позиции Волынского вполне рациональным представлялось стремление тем или иным образом получить в свое распоряжение богатые и плохо управляемые прикаспийские провинции Ирана, где царский дипломат не видел достойных противников: «Народ гилянской зело крупен, точию весьма невоенной, и ружья никакова не имеют, и самой народ — дикой и робкой. И живут все в розни, и редкую деревню мошно сыскать, чтоб дворов по пяти или по десяти, разве по два и по три». Доказательством «дикости» и «робости» он искренне полагал нежелание пускать к себе посольских людей: «Кажной рад последнее отдать, нежели ково в дом свой пустить, и сами в ыные места мало ездят». Как же было упустить лежащие втуне среднеазиатские золотые и серебряные руды, которые, по мнению Беневени, нерадивые «озбеки» принципиально не желают разрабатывать, а «рудокопцев» живыми закапывают в землю?{71} Можно представить, каково было это читать страстно стремившемуся развивать отечественную промышленность Петру I.
Волынский с раздражением воспринимал задержки в пути и патетически обращался к государю: «…а ежели уже в моей смерти подлинно донесено вашему (величеству будет… по смерти моей последнее награждение мне всемилостивеише изволите учинить воздаянием отмщения над здешними варварами за мою погибель». В том, что «отмщение» будет делом нетрудным, он не сомневался.«…Помощью вышнего и без великого кровопролития великую часть к своей державе присовокупить можете с немалым интересом к вечной пользе без страха, ибо разве только некоторые неудобные места и воздух здешней противность покажут войскам вашего величества, а не оружие персицкое», — убеждал посол царя. Похоже, что слава победителей Карла XII несколько кружила голову не только бравому подполковнику Волынскому, но и вполне «штатскому» секретарю Беневени — тот указывал, что иранские власти «нас также боятся, и ежели бы было самой малой вид противности показать или замахнуться токмо, а не ударить, то б весьма здрогнули». Он же рассказал, как лихо без «конвою» преодолел опасный путь из Ирана в Бухару, так что «все генерально русской кураж и смелость похваляли»{72}.