В штате Канзас всегда было солнечно. Коннер никогда раньше не был в «провинциальной» части, и вдруг пожалел о том, что никогда не было повода съездить в один из здешних маленьких городков.
Он бы с удовольствием спрятался на какой-нибудь ферме, подальше от ответственности. Он бы с удовольствием забрал и Тима с собой, подальше от людей, которых писатель так не любил.
Одна мысль о Тиме придала сил, и Коннер с боем опустился пониже, пролетая над полями кукурузы, над срезанными головками подсолнухов, над комбайнами, собирающими пшеницу.
Он летел и представлял себе, как они могли бы жить здесь с Тимом, бок о бок, рука в руке. Как Тим писал бы книги, пока Коннер возится в земле, или красит сарай, или ремонтирует трактор. Коннер никогда в жизни не подумал бы, что будет мечтать о такой идиллической картинке, но что только не приходит в голову, когда оказываешься на грани жизни и смерти.
Он вскинулся, снова поднялся немного. Теперь его и щедрые канзасские поля разделяла высота в десяток этажей. Коннер решил избежать столкновения лоб в лоб с демонической силой и стал набирать скорость постепенно. Он летел по спирали, поднимаясь очень медленно, совсем по чуть-чуть. Сараи и деревянные дома под ним вдруг расплылись, и от ветра заслезились глаза. Кажется, его суперзрение только что отказало.
Он завидовал этим крохотным человечкам там, внизу. Сейчас, когда одна за другой угасали суперспособности, он не мог услышать, о чём те переговариваются, занося в амбар без крыши сено, но вряд ли им приходилось делать выбор между жизнью и смертью, где на одной чаше весов их жизнь, а на другой — любимого человека.
Солнце было так близко!
Сказал ему голос Тима. Коннер вздрогнул и запрокинул голову. Солнце ослепило, но вроде бы всё ещё находилось недостижимо далеко. Но, похоже, теперь у Коннера не было выбора. Он почти чувствовал прикосновение его горячих рук к своим щекам. И, закрывая глаза, Коннер Кент смирился.
Он был готов уме—
Голос Тим оборвался. Будто кто-то сорвал иглу граммофона, чтобы не дослушивать историю.
Как только голос Тима затих, не оставив после себя даже эха, Коннер начал падать. Он падал почти так же быстро, как взлетал, и надеялся только, что Тим будет в порядке. Он представлял себе осунувшееся лицо писателя. Он представлял себе испуганное лицо писателя. Он представлял себе растерянного писателя. Писателя, хрустящего печеньем.
Он просто хотел, чтобы этот миг, раз уж его последний, был приятным.
Он упал, как огромный камень. Брезент треснул, разорвался, с шуршанием лопнул и осыпался в амбар рваными лоскутами. Коннер провалился через него, ударился о стропила и рухнул прямо на огромный стог сена, погрузившись с головой. В панике он попытался выбраться, но тело, окоченевшее от холода, страха и шока, не желало слушаться. Он захрипел и попытался перекатиться — безуспешно.
Он словно стал деревянным. Будто по венам разлился свинец, и все конечности, туловище, голова стали неподъёмными. В затылке быстро и неумолимо нарастала тупая, невыносимая боль. Остальное тело разделилось на две половины — одна не чувствовала ничего, а другая онемела от боли.
Он лежал и мог разве что кое-как дышать. Хрипло, потому что даже это давалось тяжело. Только сейчас он в полной мере осознал, что просто свалился с небес на землю. Что почти погиб. Что позвоночник вполне может быть сломан. Что все до единой кости вполне могут быть раздроблены.
Коннер хрипло рассмеялся, будто залаял, и тут же едва не задохнулся.
Он попытался выдавить хоть звук.
Будто в ответ на зов, за шуршанием сена пронзительно и мерзко скрипнула входная дверь.
— Матерь божья, — произнёс старушечий голосок. Это точно была женщина. И голос у неё был нежный. Коннер даже подумал, что именно обладательницы таких голосов пекут своим детям и внукам правильное печенье с шоколадной крошкой. — Что здесь произошло?
— Похоже, какой-то солдатик катапультировался прямо к нам в сарай, Марта, — ответил ей голос мужчины. Тоже пожилой, кажется. Коннер только надеялся, что не напугал их. Он почти начал об этом молиться. Он почти приготовился попросить у них телефон, чтобы позвонить Тиму, или Рокси, или отцу.
— Вот сейчас и глянем, — прервал его не начатую молитву третий голос. Он был очень знакомым. Напомнил Коннеру о Рождестве, о большой библиотеке, о плёночном фотоаппарате, о шелесте страниц репортёрского блокнота. — Ну-ка, — продолжил третий голос, и Коннер узнал его как раз в тот момент, когда обладатель голоса, высокий темноволосый мужчина в роговых очках и красной клетчатой рубашке, раздвинул копны сена и уставился на него.
— Па, — с трудом выдавил Коннер и снова задохнулся. Боль с каждой секундой нарастала.
— Ничего себе, — сказал ему Кларк Кент.
— Па… — повторил Коннер и обмяк. Мир закружился и стал стремительно темнеть. Дышать стало совсем сложно — он будто тонул и вдыхал воду вместо воздуха.
Прежде, чем сознание его покинуло, Коннер успел подумать, уже утопая в вязкой темноте:
«Мой отец оказался на ферме, в амбаре которой я случайно спасся. Тим бы мне почку отдал за идею… Или нет?»
Спросить у отца его мнение Коннер не успел.
Чёрные лапы забытья зажали ему глаза и уволокли подальше от мира реальности.
Он приходил в себя несколько раз. Сначала в машине скорой, потом — когда над ним хлопотала молоденькая врач. Один раз в белой палате. После — в тряской машине, и ещё раз — когда кто-то перенёс его в нормальную кровать и укрыл одеялом. Ему меняли компрессы на лбу. Поправляли покрывала. Взбивали подушку.
Коннер балансировал на грани между реальностью и отключкой, и никак не мог вырваться из второго.
Он постоянно слышал голос отца. Тот говорил с кем-то ещё. С пожилой парой. С каким-то мужчиной с низким басовитым голосом.
Он слышал своё имя. Слышал бубнеж, обсуждения.
Кто-то касался его лица. Чьи-то мягкие, заботливые руки. Мозолистые от тяжёлой работы, но ласковые и осторожные.
Он чувствовал прикосновение колючей ткани к коже. Запах кофе. Снова чьи-то голоса. Потом он провалился в темноту совсем, и снова выбрался, как раз когда у отца зазвонил телефон. Отец говорил с кем-то, встревоженный, уставший. Не ругался, просто обеспокоенно шагал туда-сюда. Потом повесил трубку, и одновременно Коннер снова потерял связь с реальностью.
Он блуждал в темноте. Долго, будто забыл, что именно ищет. В этом месте, где нет верха и низа, права и лева, где нет пространства… он мог идти в любом направлении. Но чтобы понять, куда именно, он должен был что-то услышать.
Он был здесь совсем недолго. И целую вечность. Он остался молодым. Он состарился.
Но он ждал. Ждал, и сам не помнил, чего именно ждёт.
Чего именно и зачем.
Куда он хочет вернуться?
Он так устал.
Он падал.
Он летел.
И снова падал.
Он ждал.
Он боялся услышать что-то. Он надеялся что-то услышать.
Он был один в темноте.
Но почему-то ему казалось, что даже если ожидание будет вечным, оно того стоит.
Оно стоит того, чтобы сводить его с ума от тоски, от ужаса, от надежды, от радости, от тревоги.
Он не чувствовал своего тела — почти.
Он чувствовал своё сердце. Оно было горячим, пламенным, и билось с ещё одним в такт.
Оно билось, разгоняя кровь, оно билось, разгораясь всё ярче, оно билось, переполненное любовью.
И ради этой любви он должен был ждать. Ждать голос — тихий, усталый, немного хриплый.
Ждать запах. Резкий, табачный, совсем немного отдающий сладостью.
Ждать прикосновение. Худых мозолистых рук, таких по-настоящему писательских.
И он собирался дождаться.
Особенно после того, как он вспомнил, чего ждёт.
Кого ждёт.
Чей голос так жаждет услышать.
Он знал, что его зовут Тим Дрейк.
Что он американец.
Что он писатель.
Что он курит биди, перевязанные цветной ниточкой.
Что он свинья, мизантроп, страшный циник и не желает впускать в свою жизнь никого.
Что он гуманист, что он верит в людей, что он хочет сделать их лучше и просто боится показываться им таким, как он есть на самом деле.